Вадим Вацуро - С.Д.П. Из истории литературного быта пушкинской поры
Мы можем говорить об этом с некоторой уверенностью, потому что существует послание Баратынского «Д<ельвиг>у», сохранившее следы этих бесед:
Я безрассуден — и не диво!Но рассудителен ли ты,Всегда преследуя ревнивоМои любимые мечты!«Не для нее прямое чувство;Одно коварное искусствоЯ вижу в Делии твоей;Не верь прелестнице лукавой:Самолюбивою забавойТвои восторги служат ей».Не обнаружу я досады,И проницательность твояХвалы достойна, верю я,Но не находит в ней отрадыДуша смятенная моя.
Эти стихи появились в печати только в 1825 году в «Полярной звезде»; написаны же они были никак не позднее 1823 года, — и, по некоторым косвенным признакам, именно в 1822 году. Нам придется убедиться вскоре, что Дельвигу также выпало на долю пережить увлечение Софьей Дмитриевной, — и не шуточное; оно падает как раз на 1823 год, и в это время ему было, нужно думать, не до рассудительных остережений; да и разговоры подобного рода в условиях любовного соперничества были бы лукавством непростительным, и даже более того. Но этого мало: в 1823 году самые отношения Баратынского с Пономаревой рисуются совершенно иначе, нежели в стихах, которые занимают теперь наше внимание:
Я вспоминаю голос нежныйШалуньи ласковой моей,Речей открытых склад небрежный,Огонь ланит, огонь очей.
Так писал Баратынский в «Догадке» 1822 года, описывая «любви приметы»:
…и жар ланитИ вздох случайный…Ты вся в огне..[166].
Медовый месяц взаимного увлечения — и переливающиеся из стихотворения в стихотворение поэтические формулы и темы. Одну из них мы уже отметили в «Весне», также 1822 года. Вторая — в «Догадке». Третья — и самая важная — в стихах «Дориде»: «коварное искусство», — не просто формула, но поэтический лейтмотив.
Я вспоминаю день разлуки,Последний долгий разговор,И полный неги, полный муки,На мне покоившийся взор.
Разлука — перед отъездом Баратынского в Финляндию.
Я перечитываю строки,Где, увлечения полна,В любви счастливые урокиМне самому дает она.И говорю в тоске глубокой:«Ужель обманут я жестокой?Иль все досель в безумном снеБезумно чудилося мне?О, страшно мне разувереньеИ об одном мольба моя:Да вечным будет заблужденье,Да век безумцем буду я…»[167]
Здесь — не просто поэтическая вольность. Переписка продолжалась, — в этом трудно сомневаться: Софья Дмитриевна писала Сомову, Измайлову, возможно, Яковлеву, почти наверное — Панаеву. Но переписка была закономерной фазой литературного романа; увлечение Софьи Дмитриевны проходило, и ей хотелось больше анализировать чувство, чем взращивать его в себе. Для анализов же нельзя было найти лучшего партнера; психологическую проницательность и литературные дарования Баратынского она не раз имела случай оценить. Мы можем еще и еще раз пожалеть, что не сохранилось ни одного из ее писем; быть может, с ними утрачена для нас русская Аиссе двадцатых годов девятнадцатого века.
* * *Баратынский оставался в Петербурге еще в июле 1822 года. Полк должен был вернуться в Финляндию к концу августа[168], но если Баратынский и уехал, то лишь на короткий срок. 21 сентября он получил отпуск, длившийся до 1 февраля 1823 года[169]. Таким образом, у него было время посетить Пономаревых, и, нужно думать, неоднократно. Ничего об этих посещениях мы не знаем и можем лишь предполагать, что он бывал там вместе с Дельвигом и что Дельвиг был тем предметом, на который теперь обратилось заинтересованное внимание Софьи Дмитриевны. Капризы «своенравной Софии» подчинялись строгому закону, который мы уже не раз имели случай наблюдать и который с художнической проницательностью схватил Баратынский в послании «к Делии»:
Зачем, о Делия, сердца младые ты…
«Игра любви и сладострастья», затем поклонники, «полуиссохшие в страсти жадной», затем — охлаждение:
Достигнув их любви, моленьям жалким ихВнимаешь ты с улыбкой хладной…
Так было с Сомовым. Так было с самим Баратынским, — и он оставил в превосходных стихах опасный, коварный и манящий портрет Дон Жуана в женском обличье.
Он не принял во внимание лишь одного обстоятельства, которое будет важно для его, Баратынского, «читателя в потомстве». Его собственные стихи были порождением некоей духовной связи с петербургской цирцеей.
И не только эти стихи. Нечувствительно для себя он создавал целый цикл, посвященный Пономаревой. В нем было все — и острый первоначальный интерес, и влюбленность, и любовь, и постепенное угасание чувства, перерождающегося в дружескую связь. И цикл был еще не окончен.
Баратынский мог не думать об этом, — Пономарева, без сомнения, думала. Меньше всего в ней было от неистовой вакханки. И меньше всего ее привлекали блестящие кавалергарды, первые красавцы Петербурга. Ее коварное искусство обращалось на поэтов и художников, которые летели к ее дому, как мотыльки на огонь.
И в их числе был флегматичный, бледный, одутловатый и болезненный юноша, слишком полный и мешковатый для своих лет, с тонкими золотыми очками на близоруких глазах, — обладавший мягким британским юмором и абсолютным поэтическим чутьем.
Барон Дельвиг, которого Измайлов с грубоватым добродушием называл «Бар… Дель…» и преследовал шуточками в своем «Благонамеренном».
Среди стихов Дельвига есть любовный сонет с пейзажной картиной, где упоминается о созревшей жатве. Он начинается словами:
Я плыл один с прекрасною в гондоле.
Эта экспозиция, вероятнее всего, не вымышлена. Вспомним поездки на дачу водой, о которых писали и Измайлов, и Сомов. Тогда это конец лета или осень 1822 года.
Я не сводил с нее моих очей,Я говорил в раздумье сладком с нейЛишь о любви, лишь о моей неволе.
Брега цвели, пестрело жатвой поле,С лугов бежал лепечущий ручей,Все нежилось. Почто ж в душе моейНе радости, унынья было боле?
Что мне шептал ревнивый сердца глас?Чего еще душе моей страшиться?Иль всем моим надеждам не свершиться?
Иль и любовь польстила мне на час?И мой удел, не осушая глаз,Как сей поток, с роптанием сокрыться?
Если этот сонет действительно посвящен Пономаревой, то он говорит об уже начавшихся отношениях. В том же, что адресат его — Софья Дмитриевна, сомневаться почти не приходится.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});