Лариса Гармаш - Лу Саломе
Вооруженная психоаналитическим методом, Лу заново переосмысляет свои отношения с отцом, свой юношеский выбор между отцом и учителем периода близости с Гийо, свой отеческий трансфер в отношениях с мужем и, наконец, тот факт, что лишь в "событии Фрейд" символические фигуры Отца и Учителя для нее окончательно слились и обрели живое воплощение. Ее письмо к Фрейду, написанное за два года до смерти, которое уже могло быть прочитано нацистской цензурой, столь враждебной к основателю психоанализа, заканчивается словами: "Если бы вместо того, чтобы писать Вам, я могла хоть десять минут смотреть в Ваше лицо — лицо отца над всей моей жизнью…"
Осень Сивиллы
И блаженная правда в лохмотьях лоскутных
пляшет, славя свободу, темницу хуля,
но не знает, несчастная, нет ни того, ни другого:
есть тюрьма долговая – Земля,
где за жизнь ты умрешь.
И не жди приговора иного.
И. Лепшин
Мы все уже на берегу морском,
И я из тех, кто выбирает сети,
Когда идет бессмертье косяком.
Арс. Тарковский
Для Андреасов, как и для многих подобных семей в тогдашней Германии, в 20-е годы жизнь складывалась достаточно тяжело. Галлопирующая инфляция в 1923 году достигла апогея: доллар составляет более чем четыре биллиона марок. Если раньше один аналитический прием стоил пятьдесят марок, то сейчас это уже три тысячи марок. Мало кому такое было по карману. Тем не менее Лу принимает и тех, кто не может платить, — она не умеет отказывать в помощи остро нуждающимся в ней. В 1925 году Фрейд посылает ей богатую пациентку и угрожает отречением, если она не потребует гонорар: "Вы не готовая помочь тетушка, Вы терапевт, который может работать только тогда, когда ему предоставят требуемые условия. С благотворительностью покончено!" Все же общедоступность исцеления психоанализом навсегда осталась мечтой Лу, и она признается в одном из писем Фрейду, что, "разбираясь с богатыми клиентами, делала это потому, что годами мечтала работать на нищих детей моих братьев в России".
И даже в этих тяжелых условиях она всякий раз, чувствуя свое возросшее мастерство, испытывает неподдельное ликование, рассеивая мрак чьей-либо проблемы:
"Я знаю этот тихий успех во мне самой, — успех, который я отношу к разряду согревающих радостей, ведь я сама — старый холодный зверь, привязанный к немногим, поэтому я благодарна, что внутри психоанализа возможно тепло". Поэтому она охотно принимает приглашение в Кенигсберг от главврача тамошней медицинской терапевтической клиники. Профессор Отто Брунс хочет, чтобы она в течение полугода прочитала врачам его клиники насыщенный лекционный курс по психоанализу и руководила бы их практической работой с больными. Это было серьезное признание ее опыта, знаний и мастерства. И Брунс безусловно польстил ей, когда, жалуясь на многолетнее скверное состояние врачебного ухода в своей больнице, где до сих пор руководствовались традиционными методами и медикаментами, произнес: "Вы просто обязаны мне помочь в реорганизации клиники. Мои ассистенты вместе со мной исполнены этим желанием и с воодушевлением ожидают вас". Лу был обещан соответствующий гонорар. Это был полугодичный изматывающий труд с пятью врачами и многими тяжелобольными, с подробнейшим лекционным потоком, но реформа марки, разразившаяся в том году, практически свела на нет ее гонорар (за один миллион марок в банкнотах каждый получил одну новую марку). Лу оставалось утешаться только тем, что ее усилиями была создана новая психоаналитическая клиника.
Она возвращается в Геттинген, где ее усталости и болезням (из-за перенесенного гриппа она частично потеряла свои чудесные волосы и какое-то время должна была скрывать прическу под вязаным чепцом) противостоят две неизменные радости — общение с Фрейдом и Рильке. Ее ждут присланные Райнером "Сонеты к Орфею" и "Дуинские элегии". 16 марта 1924 года она пишет ему: "Милый Райнер, по истечении полугода — снова дома, в комнате, центр которой — твои две книги, завершенные, присланные, вплоть до голубых обложек полные воспоминаний. Я погружаюсь в них, и на смену нервной спешке — будто янтарь отдыхает в текущей воде".
Фрейду она рассказывает о тишине геттингенской жизни и о новой близости с Андреасом: оба вдруг открыли, сколько им нужно рассказать друг другу, на что раньше никогда не хватало времени. Это открытие расстрогало и обрадовало Фрейда: "…так долговечно только подлинное". Лу шутит, что вопреки старости становится все более подверженной маленьким женским слабостям: получив от Фрейда неожиданные пятьдесят долларов в октябре 1924-го, тяжелейшего для Андреасов в финансовом отношении, года, она мчится за своими вылинявшими мехами к ганноверскому меховщику. Фрейду же пишет: "Если снова буду в них красоваться — мне не хватало каждую зиму их легкого тепла — Вы виноваты в такой расточительности. Благодарю от всего сердца, что Вы предоставили мне повод для искушения; хоть это и аморально, наибольшую радость мне всегда приносят мои грехи". Когда Фрейд навещает ее в Геттингене, она снова чувствует, что "несмотря ни на что жизнь — чертовски великолепная штука".
Рильке тоже не позволяет Лу забыть о себе, прислав ей в подарок одиннадцать томов Пруста и настойчиво повторяя свое приглашение приехать и прожить целый год в его швейцарском Шато де Мюзо. Лу не исключала такой возможности, но она не сложилась, а в декабре 1926 года тяжело болевшего Рильке не стало. Полгода спустя Лу напишет свою "Райнер-книгу" — это не столько воспоминания, сколько письмо к уже не живущему, попытка еще одного разговора с глазу на глаз, последнего "совместного пребывания". Она вновь и вновь перечитывает строчки, которые Рильке записал в ее дневник, прощаясь с ней в Геттингене перед началом войны:
Надо умереть, ибо ее знаю...Умереть от несказанного цветения улыбки.Умереть от ее легких рук.Умереть перед Женщиной.
В 1928 году Лу в последний раз увидит Фрейда. Ее сильно угнетало известие, что у Фрейда подтвердили рак челюсти (от этой болезни после нескольких операций он умрет в 1939 году, уже в эмиграции в Англии). Последняя их встреча произошла в Берлине, и несмотря на трудности, которые были у Фрейда с речью и слухом, общались они долгие часы. Лу спросила его, помнит ли он о разговоре, который имел место много лет назад: о том, как он решительно не принял ее юношескую "Молитву к жизни"? "Я уже точно не знаю, почему я это спросила, помню только, что была страшно взволнована, так как знала, что он давно переживает ужасные, унизительно-болезненные годы, в течение которых все, кто знал его, не переставали удивляться тому, каких пределов может достичь человеческое сопротивление. Да, он прошел через нечто, чего сама я не могла постичь и чему не могла помешать. И возмутившись при мысли о постигшей его судьбе и страдании, я только и сумела выдавить: "То, что я так невнятно и слишком, пожалуй, эмоционально выразила в том стихотворении, вы испытали на себе!"
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});