Руслан Киреев - Пятьдесят лет в раю
В доме – в нашем с бабушкой доме – был культ деда, хотя слова этого я тогда не знал. Впервые оно прозвучало для меня в соединении со словом «Сталин» – «культ личности Сталина», что долго оставалось для меня темной формулой. Мало-помалу она наливалась смыслом, но между злодеяниями вождя и отважным служением революции молодого чекиста я не видел связи. Ленин и революция были для меня святы, я гордился дедом, вот только не мог понять, чего же недоговаривает бабушка. В сердцах мать выпаливала, что не зря «папа» лупил дорогую свою женушку, а однажды, швырнув в нее тяжелой пепельницей, угодил в голову двухгодовалого сына Стасика, сидевшего на руках у нее. Но я матери не верил. В мозгу моем не укладывалось, как добрый, обожавший меня дедушка, кристально честный человек (а иначе разве воевал бы с оружием в руках за советскую власть!), мог быть таким жестоким.
Оказывается, мог, и документы, которые, как зеницу ока, берегла моя бабушка, прямо-таки кричали об этом. Того, чем она так гордилась и чем, маленький (и не только маленький!), гордился я, следовало, оказывается, стыдиться. Я верю жене, что то не кровь на ветхих бумажках, но кровь все равно была, теперь-то я хорошо знаю это. И еще хорошо знаю, хорошо помню слова Гейне о том, что дети искупают своими страданиями грехи своих предков.
Это не поэтический образ, это печальное свидетельство его собственного опыта. Перед глазами стоит, как по мраморной лестнице Лувра карабкается изящно одетый, с бледным нервным лицом, уже немолодой человек. Он именно карабкается: левая нога волочится, почти безжизненная, правая с трудом преодолевает подъем. Добравшись до полупустующего в этот ранний час зала, в центре которого возвышалась на постаменте богиня Афродита, больше известная как Венера Милосская, человек падает на колени и заливается слезами. «Я долго лежал у ее ног и плакал так горестно, что слезами моими тронулся бы даже камень», – признавался поэт, вышедший, вернее, выползший на последнюю в жизни прогулку.
Гейне знал, что обречен – обречен на полную неподвижность, на долгое, измеряемое годами мучительное умирание. Настигший его во цвете лет прогрессирующий паралич был отголоском далекого, в шестом или седьмом поколении, сифилиса. Вот уж поистине дети искупают грехи тех, кто дал им жизнь…
Посетившая Гейне за три года до смерти английская писательница Люси Дуфф-Гордон писала потрясенно: «Он лежал на груде матрацев, тело его так высохло, что под одеялом он казался маленьким ребенком; глаза были закрыты, а лицо было таким болезненным, таким изнуренным, какое можно увидеть лишь в изображениях распятого Христа какого-нибудь старонемецкого художника».
Дальше Люси Дуфф-Гордон рассказывает, как «тонкими белыми пальцами поднял он парализованные веки», но это не совсем точно. Веко в случае надобности подымалось только одно, ибо лишь один, правый, глаз сохранял частицу зрения: левый ослеп совершенно.
В середине девяностых журнал «Знамя» из номера в номер анонсировал мой роман «Женщины и девушки Гейне». Это – парафраз названия большой гейневской статьи «Девушки и женщины Шекспира», но, вопреки названию, не о любви собирался я писать, а о роке, который преследовал поэта, об искуплении им грехов своего далекого любвеобильного предка.
Увы, не по зубам оказался мне этот орешек, силенок не хватило, но тема была не сторонней мне, я тоже чувствовал на себе тяжесть греховной отваги предка и тоже поневоле и бессознательно искупал этот грех. Правда, не болезнью тела – болезнью духа, но еще неизвестно, какой из недугов тяжелее. Во всяком случае, аукнувшийся во мне дедовский туберкулез перенес по-детски легко, а вот сыздавна поселившееся в моей душе чувство вины – непонятно перед кем и за что (теперь, кажется, понятно) – так, видимо, и не покинет меня.
Лишь в городе, где я появился на свет, оно чудесным образом оставляло меня – и в первый мой приезд, и во второй, и в третий. Почему? Быть может, подсознательно помнил то время, когда дед еще был жив и груз его грехов, разумеется, не сознаваемых им, лежал на нем самом.
Коканд называют городом поэтов, и это не метафора – стихотворцев оттуда вышло действительно много. Насколько мне известно, это единственный в мире город, где есть усыпальница поэтов. На художников Ферганская долина тоже щедра: недалеко от Коканда расположен знаменитый Гурум-сарай, прославившийся голубой керамикой. По всему свету расходятся изделия тамошних мастеров, у меня тоже есть ляган, большое глубокое блюдо, расписанное членом Союза художников СССР Рахимом Саттимовым, теперь уже покойным. Да и СССР нет, и Ферганская долина (как и мой Крым) – заграница, но когда в мае 2005-го там произошли кровавые события, они отозвались во мне так, будто все это прогрохотало у меня дома.
Словно на мелкие кусочки разлетелась жизнь, так бы можно было назвать и книгу – «Разбитая жизнь», но это уже сделал тот, шарж на кого помещен в игинском альбоме, на лицевой стороне листа, оборот которого отдан вашему покорному слуге.
Крупным планом. Валентин КАТАЕВ
Полное название книги, которая как раз писалась им в тот год, – «Разбитая жизнь, или Волшебный рог Оберона». Впрочем, Валентин Петрович, почти три часа проведший в «Крокодиле» и о чем только не говоривший с нами, не обмолвился об этой своей большой, в полтысячи печатных страниц, работе ни словом. Были вопросы о других его книгах, написанных в той же манере, которую он определил мовизмом, что в переводе с французского означает плохой, плохо. Он не стеснялся этого слова, даже бравировал им, понимая, что пишет не просто хорошо, а очень хорошо, избыточно хорошо.
Бунин в набросках к книге о Чехове, которую так и не закончил, приводит слова Антона Павловича: «Вы пишете: море пахло арбузом… Это чудесно, но я бы так не сказал».
Однако кумиром Катаева был не Чехов, а именно Бунин, хотя на той встрече в «Крокодиле» Валентин Петрович признался, что, из упрямства обронив однажды, будто он ученик Бунина, до сих пор страдает из-за этого. «Все ученики Горького, а я – Бунина».
В то время это прозвучало дерзостью: Горький был священной коровой, тем не менее страдающим наш гость, обласканный властями и читателями, триумфально прошагавший по жизни, отнюдь не выглядел.
В моих сделанных по горячим следам записях сохранилось еще одно высказывание Катаева: «Бабель всегда искал сотое, двухсотое слово, а я брал первое. Даже предпервое. – И повторил, обведя нас тяжеловатым и одновременно насмешливым взглядом: – Не первое, а предпервое. А его тоже надо поискать».
Ему подарили альбом Игина, открыв на том месте, где шарж на него, но наш гость собой любоваться не стал, а сразу же перевернул страницу.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});