Бенедикт Сарнов - Скуки не было. Вторая книга воспоминаний
Кто-то из выступавших на летучке сокрушался, что в КЛЭ (Краткой литературной энциклопедии), которая тогда выходила, в томе на букву «Б» нет Барабаша. Какая, дескать, досада! Какая несправедливость! Я в ответ сказал, что это, конечно, ужасно. Но на фоне других огрехов этого тома отсутствие в нем Барабаша выглядит, быть может, не таким уж большим несчастьем. Куда больше удивило и огорчило меня отсутствие в нем, например, Бердяева.
В общем, что говорить: были, были у Юрия Яковлевича причины торопить меня с подачей заявления об уходе.
Прождав неделю-другую и так от меня этого заявления и не дождавшись, он не выдержал: пригласил меня в свой кабинет и напрямую спросил:
— Б. М., я хотел бы знать, каковы ваши планы?
— Планы, Юрий Яковлевич, у меня такие, — сказал я. — В июне собираюсь уйти в отпуск, а из отпуска в газету уже не вернусь.
— Вы это твердо решили?
— Да, твердо.
— Но почему бы тогда, — осторожно начал он, — вам уже сейчас не написать заявление — и об отпуске, и об уходе? Вы ведь понимаете, что подыскать на ваше место другого работника мне будет нелегко, и я хотел бы…
И тут я откровенно сказал ему, что, получив только что по распределению на лето свою «дачу», считал неприличным сразу подать заявление об уходе. Будут, мол, обиды: не всех работающих удалось полностью удовлетворить, а тут Сарнов, который в газете уже не работает, как ни в чем не бывало получает свою дачу.
Барабаш сразу понял, что это не отговорка, не какой-то там ловкий ход (потянуть время, чтобы история с моим отказом покаяться постепенно забылась).
Видно было, что у него прямо камень с души свалился, когда он узнал настоящую причину взятого мною тайм-аута.
— Ну что вы, Б. М., — облегченно сказал он. — Кто же усомнится в том, что вы имеете право на эту дачу. Вы так много сделали для газеты… У вас действительно нет никаких других причин, чтобы тянуть с заявлением?
— Никаких, — подтвердил я.
И тут же, к вящей радости Барабаша, торопливо подвинувшего ко мне чистый лист белой бумаги, написал все, что от меня требовалось.
С тем мы и расстались, как сказано в одном рассказе Зощенко, довольные друг другом.
На следующий день, однако, оказалось, что этот наш разговор имел продолжение.
Вечером, приехавшая после рабочего дня на дачу Зоя Крахмальникова (она тогда тоже работала в «Литгазете») рассказала:
— Сегодня у нас был такой цирк… Представляешь, неожиданно, средь бела дня, вызывают нас всех в кабинет Главного.
— Как это — всех? Весь отдел?
— Да нет, всех! Всех сотрудников. Весь коллектив… Ну, мы собрались. Ждем: к чему бы это?.. За столом главного — Барабаш в своей «антисемитке». («Антисемиткой» Зоя называла вышитую украинскую рубашку Юрия Яковлевича.) Он подождал пока мы рассядемся и сказал: «Дача остается за Сарновым».
— Ну? А дальше что было? — спросил я.
— А ничего. Оглядел нас своими оловянными глазами и говорит: «У меня всё».
Итак, дача осталась за мной. И все это — последнее мое — шереметьевское лето мы с женой все вечера проводили у Шкловских, со Шкловскими.
* * *— Я за вас не боюсь, — сказал мне как-то в один из таких наших вечеров Виктор Борисович. — Время, конечно, плохое… Что говорить, скверное время. Но ведь все времена плохие. Для литературы не бывает хороших времен. Назовите мне хоть одного писателя, который жил в хорошее время… А-а, не можете?.. Вот то-то и оно!
Я и в то время был уже большим спорщиком. Но с Виктором Борисовичем в споры, как правило, не вступал: слушал его, разинув рот, чуть не каждое его слово принимая как откровение. Но тут — вдруг завелся. Стал чуть ли не орать, что нет! Неправда! Того, что сейчас творится с литературой у нас, не было никогда! Ни в одну эпоху! Никогда литератору, особенно молодому, начинающему, входящему в литературу, не было так плохо, как у нас!
Я даже рассказал подходящий к случаю анекдот.
В бане моются два еврея. Один начинает стонать:
— Ой, мне плохо!
Второй откликается:
— Э… Кому теперь хорошо!
— Мне плохо! Мне плохо! — все отчаяннее твердит первый.
Голос его становится все слабее и наконец смолкает.
Слегка обеспокоенный первый подходит к нему и видит, что тот отдал Богу душу.
— Ах, вам так плохо? — обескураженно говорит он, — а я думал, что вам так плохо.
Разницу между первым и вторым «так» можно было передать только интонацией, что я и сделал. И заключил:
— Понимаете, Виктор Борисович, разницу?
— Ваши жалобы, — ответил Шкловский со своей неповторимой «улыбкой Будды», — напоминают рассуждения девицы, которая боится выходить замуж: «Вам, небось, хорошо, маменька! Вас-то выдали за папеньку! А мне за чужого мужика идти!»
— Да нет же! — орал я. — Поймите! Тут совсем другое… Вам тоже было плохо, я знаю. Но вам дали родиться! Вы успели стать Шкловским! А нам не дают даже вылупиться из яйца!
Вряд ли я тогда смог его переубедить. Ведь эта его реплика про девицу, завидующую маменьке, что она вышла не за чужого мужика, а за папеньку, была не случайной обмолвкой и не остротой, родившейся в полемическом запале.
Это была концепция.
Он искренне полагал, что для писателя не бывает плохих и хороших времен. Писателю всегда плохо. Больше того: ему должно быть плохо.
Сравнивая (еще в 20-е годы, в своей книге «Третья фабрика») писателя с льном на стлище, он имел в виду именно это. Да, да, прямо так и написал, что угнетение идет литературе на пользу. Для того чтобы талант писателя по-настоящему раскрылся и окреп, его надо «мять и трепать».
Это свое рассуждение про «бедный лён» он тогда закончил так:
Из жизни Пушкина только пуля Дантеса не была нужна поэту. Но страх и угнетение нужны.
Когда я спорил с Виктором Борисовичем, доказывая, что мне и моим сверстникам не в пример хуже, чем было ему, — я имел в виду главным образом то, что нам не дают (не позволяют) выражать свои мысли (вернее, мысли, казавшиеся нам своими) — своими словами.
Над Сельвинским, который готов был довольствоваться жалкой ролью оформителя сталинских идей, я смеялся. Но это было — потом, много лет спустя. А тогда, делая самые первые свои шаги в литературе, я страдал только от того, что редакторы терзают, калечат, уродуют, нивелируют, приводят к общему знаменателю мой стиль. (Правильнее, конечно, было бы сказать — то, что я считал своим стилем.)
Споря с Виктором Борисовичем и тупо повторяя, что ему дали родиться, а мне (нам) не дают, я имел в виду прежде всего и главным образом то, что он успел утвердить свое право быть Шкловским (с этими своими причудливыми ассоциациями, с этими своими короткими фразами, каждая из которых начиналась с красной строки, с абзаца) именно вот в этой сфере чистого стиля.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});