Леонид Видгоф - «Но люблю мою курву-Москву». Осип Мандельштам: поэт и город
Однако на этом инцидент не был исчерпан. Журналист Д.И. Заславский в своих фельетонах выставил Мандельштама лицемерным плагиатором и литературным дельцом. Дело длилось достаточно долго. В. Карякин обратился с иском к Мандельштаму в Московский губернский суд (дело Карякин проиграл, в иске было отказано). Конфликт разбирался комиссией ФОСП (Федерация объединений советских писателей), еще в январе – феврале 1930 года рассмотрение дела продолжалось. У Мандельштама, с его повышенной возбудимостью, ранимостью и обостренным чувством чести, конфликт вызывал крайнее раздражение и возмущение. (Надо учитывать и то обстоятельство, что поэт в этот период зарабатывал на жизнь в основном переводами, и скандал, в который он был вовлечен, никак не способствовал работе на этом поприще.) Несмотря на то что о его поддержке заявил целый ряд видных писателей разных направлений (в том числе Вс. Иванов, Б. Пильняк, Б. Пастернак, А. Фадеев, Л. Авербах, Ю. Олеша, М. Зощенко и Л. Леонов), Мандельштам не мог отделаться от ощущения, что его вываляли в грязи. Участие в заседаниях конфликтной комиссии, общение с литературными начальниками было для него тягостным. Стали спрашивать попутно (уже в начале 1930-го) и о том, не работал ли он во время Гражданской войны в белых газетах, не имел ли отношений с белой разведкой. В декабре 1929 года писательская комиссия ФОСПа приняла половинчатое решение: с одной стороны, были признаны неуместными нападки Заславского, но, с другой, и Мандельштам признавался морально ответственным в истории с публикацией «Тиля Уленшпигеля». Мандельштам хотел недвусмысленной реабилитации и восстановления честного имени, публичного оправдания; добиться этого в полной мере ему не удалось. (Наиболее подробный и аргументированный анализ «дела о плагиате» содержится в книге О.А. Лекманова «Осип Мандельштам: жизнь поэта» [160] .)
Слова из письма жене (от 13 марта 1930 года) дают представление о том, насколько остро и безысходно поэт воспринимал свое положение: «Запутали меня, как в тюрьме держат, свету нет. Все хочу ложь смахнуть – и не могу, все хочу грязь отмыть – и нельзя». Мандельштам заявил о своем отказе от членства в ФОСП; в «Открытом письме советским писателям» (начало 1930; черновое) он обвиняет: ФОСП «запятнала себя гнуснейшим преследованием писателя». «Мне стыдно, – продолжает Мандельштам, – что я, как нищий, месяцами умолял вас о расследовании. Если это общественность, я бегу от нее, как от чумы. Вы умеете не слышать, вы умеете не отвечать на прямые вопросы, вы умеете отводить заявления. Если собрать все, что я вам писал за эти месяцы, то получится настоящая книга – убийственная, позорная для нас всех. В историю советской литературы вы вписали главу, которая пахнет трупным разложением.
Я ухожу из Федерации советских писателей, я запрещаю себе отныне быть писателем, потому что я морально ответственен за то, что делаете вы».
Вышесказанное нельзя не принимать во внимание, говоря о том периоде в жизни поэта, когда судьба связала его с домом в Старосадском переулке. Разбирательство в связи с переводом «Тиля» имело чрезвычайно важные последствия: дело поставило Мандельштама в конфликтные отношения с теми, кто олицетворял для него власть в литературной среде. Он почувствовал себя в роли маргинала, странного субъекта, на которого с недоброжелательным недоумением смотрит «литературная общественность». «Дело о “Тиле”», вроде бы чисто литературное, послужило катализатором давно зревшего у Мандельштама неприятия как определенных особенностей советской жизни (например, растущей бюрократизации и смертной казни), так и некоторых, по крайней мере, положений официальной идеологии, обосновывавших государственную практику. А.К. Гладков подчеркивает, что дело о переводе «Тиля» привело в действие тот взрывчатый материал, который копился в душе поэта и был готов взорваться – нужен был лишь повод. «Невозможно правильно понять “Четвертую прозу” Мандельштама, объясняя ее биографическими фактами, связанными с обработкой перевода “Тиля Уленшпигеля” и фельетоном Заславского. Реакция настолько громче события, ее вызвавшего, что тут все кажется преувеличенным, раздутым, слишком обостренным, чересчур чувствительным. У кого из литераторов не случалось подобного: в плагиате обвиняли и Тургенева, и Толстого. Но если соотнести накал и пафос обобщений “Четвертой прозы” со всей дальнейшей судьбой поэта, то она не покажется ни чрезмерной, ни преувеличенной…» [161] Мандельштам осознавал все явственнее, что ему уготована судьба отщепенца, одиночки, который отказывается идти в ногу с теми, кто присвоил себе право называться «писателями». Эту судьбу он принял. Его произведения, написанные в это время (в том числе в Старосадском переулке), многообразно, прямо либо опосредованно, связаны с «делом о “Тиле”».
В этот период в доме на Старосадском побывал литератор Павел Лукницкий, чья дневниковая запись хорошо передает состояние и положение поэта:
«18.06.1929. Москва…В 10 часов вечера я у О.Э. и Н.Я. Мандельштам, в квартире брата О.Э., около Маросейки. О.Э. – в ужасном состоянии, ненавидит всех окружающих, озлоблен страшно, без копейки денег и без всякой возможности их достать, голодает в буквальном смысле слова. Он живет отдельно от Н.Я. в общежитии ЦЕКУБУ (общежитие Центральной комиссии по улучшению быта ученых; см. «Список адресов». – Л.В.), денег не платит, за ним долг растет, не сегодня завтра его выселят. Оброс щетиной бороды, нервен, вспыльчив и раздражен. Говорить ни о чем, кроме своей истории, не может. Считает всех писателей врагами. Утверждает, что навсегда ушел из литературы, не напишет больше ни одной строки, разорвал все уже заключенные договоры с издательствами. <…>
Ушел вместе с О.Э. около часу ночи. Вместе ехали в трамвае до Николо-Песковского. Он в отчаянье говорил, что его после часа ночи не пустят в общежитие… О.Э. произвел на меня тягостнейшее впечатление» [162] .
Зимой 1929–1930 годов Мандельштам пишет яростную «Четвертую прозу». Противостояние имело свою положительную сторону: оно мобилизовало душевные силы поэта, утвердило его в своей правоте. В этом сочинении Дом Герцена, который мы покинули в предыдущей главе и к которому еще вернемся, входит в прозу Мандельштама. «Четвертая проза» – четвертая после книг «Шум времени», «Феодосия» и «Египетская марка».
Это вещь предельно откровенная, высказанная «с последней прямотой». Строки, посвященные в ней Дому Герцена, исполнены того же негодования и презрения к официально одобряемой литературе, что и «массолитовские» эпизоды «Мастера и Маргариты». Только у Булгакова больше иронии, Мандельштам же пишет о Доме Герцена с неприкрытой яростью, заставляющей вспомнить древнееврейских пророков-обличителей (автор, несомненно, сам сознавал эту стилистическую особенность своей вещи – неслучайно он пишет в «Четвертой прозе» о «почетном звании иудея», которым он гордится, и уподобляет свою «стариковскую палку» еврейскому посоху): «Все произведения мировой литературы я делю на разрешенные и написанные без разрешения. Первые – это мразь, вторые – ворованный воздух. Писателям, которые пишут заведомо разрешенные вещи, я хочу плевать в лицо, хочу бить их палкой по голове и всех посадить за стол в Доме Герцена…» «Чем была матушка филология и чем стала! Была вся кровь, вся нетерпимость, а стала пся крев, стала – все-терпимость…»
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});