Книга жизни. Воспоминания и размышления. Материалы к истории моего времени - Семен Маркович Дубнов
В связи с этой статьей вспоминаются мне мои встречи с поэтом H. М. Минским-Виленкиным. В то лето наш редактор Розенфельд уехал в Константинополь для свидания с английским прожектером Олифантом{144}, который вел переговоры с турецким правительством о массовом поселении евреев в Палестине. В редакции он оставил своим заместителем Минского, когда-то писавшего в «Рассвете» остроумные фельетоны под псевдонимом Норд-Вест. Молодой поэт очень гордился своими печатавшимися в лучших русских журналах стихами, особенно серией под заглавием «Белые ночи», где попадались политически окрашенные «думы, зачатые в черные дни, рожденные в белые ночи», по красивому выражению певца северных петербургских ночей. В это или следующее лето Минский издал собрание своих стихотворений в отдельной книге, но в «черные дни» министерства Дмитрия Толстого этот сборник был конфискован цензурой за революционные тенденции. Однажды при встрече в Публичной библиотеке Минский рассказал мне, как он ходил к Толстому для выяснений по поводу задержанной книги. Когда министр указал ему на одно стихотворение, где цензура усмотрела восхваление мартовского цареубийства, поэт просил исключить это стихотворение и разрешить остальные, но услышал ответ: «Нет, около дегтя сидеть, дегтем пахнет», то есть вся книга заражена дурным духом. Прочитав на правах редактора рукопись моей статьи об украинской резне XVII в., Минский был потрясен некоторыми эпизодами, в особенности трагедией в Тульчине, где поляки предали евреев казакам, а раввин убеждал свою паству не мстить за это предателям. Впоследствии он приходил ко мне за отрывками из еврейских летописей, где описывалось это событие: он тогда писал свою прекрасную поэму «Осада Тульчина». Только позже я узнал, что Минский в это время уже стоял на пороге церкви: по каким-то семейным соображениям (он, кажется, хотел оформить свой брак с русской женщиной) он принял крещение; но зачем ему понадобилось совершить этот акт столь торжественно, как мне рассказали, чуть ли не в самой Печерской лавре в святом граде Киеве, я до сих пор не понимаю.
Ушедший из еврейской редакции в православную церковь поэт оставил своим заместителем известного историка русской литературы Семена Венгерова{145}, которого я летом 1882 г. несколько раз видел в квартире на Николаевской (жена Розенфельда была урожденная Венгерова). Минский говорил мне, что у Венгерова «настоящая славянская душа». Эта душа побудила Венгерова сначала окрестить своих детей, а потом самому креститься. Грустные страницы в мемуарах его матери Паулины Венгеровой{146} («Воспоминания бабушки») могут дать ясное представление о вызванной этим отречением семейной трагедии.
Когда Розенфельд вернулся из Константинополя, выяснилось уже безнадежное положение «Рассвета». В кассе редакции не было ни гроша, сотрудникам давно не платили гонорара, журнал находился в состоянии агонии и в начале 1883 г. приостановился. Я был одним из пострадавших от этого кризиса. Летом 1882 г. я зашел к редактору «Восхода» Адольфу Ландау{147} в надежде получить работу. Ландау предложил мне писать «заграничную хронику» для «Недельной хроники Восхода» временно, впредь до приезда постоянного составителя этого отдела, русского писателя Э. К. Ватсона{148}. На мою долю выпало дать отчет о только что возникшем в Венгрии Тисса-Эсларском деле{149}, которое затем долго волновало общественное мнение Европы. Но едва был напечатан мой первый обзор, как вернулся Ватсон, и я снова остался без работы. Я кое-как перебивался переводами с французского, которыми снабжал меня знакомый полулиберальный цензор «Рассвета» Забелин, бывший редактор «Виленского вестника»[17]; но скудного гонорара не хватало даже на скромную жизнь, и я бедствовал изрядно.
В июне 1882 г. приехала в Петербург моя будущая жена, с которою мы строили столько воздушных замков в предыдущую зиму. Приехала почти без средств, так как оставила родительский дом без согласия матери. Надо было устроить ей «право жительства» в столице путем фиктивной приписки к белошвейной мастерской, а затем позаботиться о средствах к жизни для нас обоих. Живя в одном доме на углу Вознесенского и Садовой, в разных квартирах, мы делились всем, но моих доходов не хватало на самое скромное существование. Когда в разорившемся «Рассвете» печатались мои статьи о былых «бедствиях евреев на Украине», бедствия их автора дошли до крайности. Налицо были оба шиллеровских двигателя жизни: голод (в смысле нужды) и любовь, но не скажу, чтобы их сочетание было особенно приятно. В моей душе шла борьба между потребностью личного счастья и обетом назорея — посвятить себя служению определенной идее. Я боялся, что к трагедии ума Фауста прибавится трагедия чувства Гретхен (мое тогдашнее выражение). Заранее упрекал я себя вместе с Гейне:
So in holden Hindernissen wind ich mich mit Lust und Leid.
Wahrend Andre kämpfen müssen in dem grossen Kampf der Zeit.
А «борьба времени» была действительно велика. Перестраивалась и русская, и еврейская жизнь. В русской внутренней политике утвердился реакционный курс министерства Толстого, которое заменило уличные погромы законодательными репрессиями, а исход евреев из российского Египта принял характер бегства. Эпидемия разброда коснулась и моей семьи. Мой брат Вольф, спутник прежних моих скитаний, решил покинуть Россию и уехать в Палестину вместе с первыми отрядами «билуйцев». Крайний идеалист и мечтатель, он в письмах ко мне прощался с русской родиною навсегда и готовился стать земледельцем на родине еврейского народа. А я метался в поисках пути между общечеловеческими и еврейскими проблемами, между жизнью «для идеи», как тогда выражались, и тяжелыми житейскими заботами. Такие моменты искания жизненного пути, родовые муки самоопределения личности, являются самыми опасными в ранней молодости: они сопровождаются припадками депрессии, и я в своих записях того времени нахожу признаки такого состояния. Больше всего мучило меня то, что я не имел возможности отдаться всецело любимой работе по истории философии XVIII в, в связи с моей религией позитивизма, а должен был идти по линии меньшего сопротивления и работать в «узкой» сфере еврейских проблем.
Однако и тут всплывали темы, которые по своему идейному содержанию увлекали меня и постепенно проложили мне путь а область еврейской историографии. Я увлекся историей «псевдомессианизма» Саббатая Цеви и решил написать о ней очерк для ежемесячных книжек «Восхода». После двухмесячного изучения источников, я в сентябре 1882 г. написал большую статью «Саббатай Цеви и псевдомессианизм в XVII веке». Она была составлена на основании некоторых еврейских источников, но освещение было заимствовано у Греца и