Великая Княгиня Мария Павловна - Воспоминания
В середине октября наш госпиталь был готов к отъезду. Он представлял собой весьма крупную организацию — двадцать пять сестер, пять врачей, управляющий и восемь–десят санитаров. Госпиталь мог принять двести пятьдесят раненых, позднее это число увеличилось до шестисот. Мне в помощь дали старую опытную медсестру, прошедшую еще турецкую войну.
Раненые офицеры в Санкт–Петербурге привыкли ко мне, и им было жаль со мной расставаться. Накануне отъезда они устроили ужин в мою честь и подарили букет белых цветов, перевязанный широкой белой лентой. На ленте золотыми буквами было написано: «Нашей любимой сестре от ее раненых офицеров». Они так меня называли, потому что в начале никто не знал, кто я, и мне долгое время удавалось сохранять инкогнито — инкогнито, которое я ревностно оберегала и которое раскрылось лишь в самом конце, да и то по глупой оплошности. К этому времени мои пациенты настолько привыкли называть меня «сестрой», что им и в голову не пришло величать меня другим, более сложным именем.
Мой новый госпиталь направили в Псков. Он двинулся туда походным порядком — персонал и оборудование, — а я выехала на два дня позже. Нас разместили в церковноприходской школе, отдав лишь один этаж. В остальной части здания продолжали заниматься ученики, и мы старались не мешать друг другу. Мне выделили небольшую, но уютную комнатку в квартире директрисы. Мне предстояло провести в этой комнате два с половиной года.
Когда я приехала в Псков, работа уже кипела вовсю. Мне хотелось показать персоналу, которого я почти не знала, что не боюсь работы, и, вооружившись тряпкой, подоткнув юбки, я мыла и скребла полы и мебель вместе со всеми. Через несколько дней все было готово, и мы остались довольны результатами работы — наш госпиталь выглядел как настоящая больница мирного времени.
Мы находились вдали от линии фронта в небольшом провинциальном городке, которого война почти не коснулась. Жизнь здесь текла своим чередом, и мы вместе с городом жили мирно и спокойно.
Я поняла, что среди этой серости и скуки мне будет гораздо сложнее приспособиться к жизни и открыть в себе новые способности, нежели на фронте.
Во–первых, теперь меня окружали люди, с которыми в обычных обстоятельствах я никогда бы не встретилась. Сначала они, по понятным причинам, избегали меня, и я не знала, как сблизиться с ними; я смутно чувствовала, что одно неверное слово все испортит. Однако понимала, что должна наладить с ними отношения.
Я была старшей медсестрой. То есть в моем подчинении находились двадцать пять женщин, и я должна была следить, чтобы они хорошо выполняли свою работу, защищать их интересы и заботиться о них. А мне никогда раньше не доводилось отдавать приказы.
Напротив, с детства меня приучали к покорности и послушанию. Для меня было естественно исполнять чужие приказы, но сама я приказывать не могла и не умела. Во мне воспитывали скромность и смирение, и я всегда считала, что другие знают лучше меня. Я росла среди строгих запретов и ограничений, во мне подавляли любую инициативу, поэтому теперь, когда мне дали относительную власть над людьми, я не знала, как ею распорядиться.
Поначалу я попыталась установить трудовые взаимоотношения с персоналом и выполнять собственные обязанности, не проявляя своей власти. Мои распоряжения передавала пожилая помощница, сестра Зандина, которая все правила знала наизусть. Она обладала врожденным чувством такта и многолетней практикой и за все время нашей совместной работы ни разу не поставила меня в неловкое положение. Такой тип людей был редкостью даже в те времена. Простая крестьянская девушка, совсем юная и без образования, она отправилась на турецкую войну, движимая теми же чувствами, которые побуждают русских женщин стричься в монахини. Тогда не было специальных курсов медсестер, и она все узнавала на практике. Она так и не научилась писать, читала с большим трудом и только церковные книги. Когда мы с ней познакомились, ей было около шестидесяти, и к тому времени она уже вышла на пенсию, но как только объявили войну, сразу же предложила свои услуги. Она не знала усталости. С утра до вечера бегала по госпиталю, постоянно занималась какими то важными делами, постоянно что то организовывала или раздавала распоряжения.
Но самым любимым ее занятием было одевать покойников. К этому она относилась с необычайным воодушевлением, словно выполняла какой то особый ритуал, понятный только ей одной. Она утверждала, что умерший живет своей особой жизнью, в которой он беспомощен и одинок, и она старалась утешить его в этом одиночестве. Она сама обмывала каждого покойника, одевала и укладывала в гроб, читала над ним псалмы и безутешно плакала. Проделав все необходимые манипуляции, она испытывала не только жалость, но и своего рода гордость. Отступала на несколько шагов назад и с восхищением осматривала результаты своего труда. Иногда во время работы она шевелила губами, и по выражению ее лица можно было понять, что она бранит или нежно упрекает покойного. Она казалась мне интересной личностью. Несколько раз я спрашивала ее, как она может оплакивать каждого умершего.
— Но я ничего не могу с собой поделать! Только представьте, сколько испытаний предстоит пройти этой несчастной душе на том свете, а рядом — никого! Я помогаю ему своими слезами, — с укоризной отвечала она, бросая нежный взгляд на гроб. Потом внезапно изменившимся тоном она добивалась моего одобрения: — Красавец, правда, ваше императорское высочество?
Она относилась ко мне с почтением и опекала меня. По утрам во время завтрака она приходила ко мне с отчетом. Она никогда не садилась в моем присутствии, хотя я каждый раз предлагала ей стул.
— Пожалуйста, разрешите мне постоять, — отвечала она. — Мне так удобнее.
Она и сейчас стоит перед моими глазами. Невысокая, коренастая, с простым, но умным лицом, испещренным морщинами. Головной убор сдвинут на затылок, открывая редкие седые волосы. Руки она всегда прятала под фартуком, отчего казалась толще, чем на самом деле.
Она сообщала мне какие нибудь страшные новости из жизни госпиталя и на мои встревоженные вопросы рассудительно отвечала:
— Не беспокойтесь, ваше сиятельство; не думайте о таких пустяках. Я все разузнаю и доложу вам. А вы уж решите, как поступать.
— Но послушайте, Феодосия Ивановна, — отвечала я, чувствуя собственную беспомощность. — Так нельзя. Я должна разобраться сама.
Тогда старая женщина вытаскивала руки из под фартука и, подперев щеку, смотрела на меня с неподдельным сочувствием.
— Все это пустяки, — говорила она. — У вас есть более важные дела.