Виктор Кельнер - 1 марта 1881 года. Казнь императора Александра II
Занятия в гимназии, конечно, были прерваны, и нас всех отправили на церковную церемонию. К вечеру, по обыкновению, ученики должны были готовить уроки, но старшие были выбиты из колеи, и о занятиях никто не думал.
Я сидел с одним из товарищей в зале, служившей для пенсионеров столовой. Мы были одни, но от откровенной беседы воздерживались, так как поблизости была дверь в квартиру воспитателя. Но со своим повышенным, как бы вздернутым настроением мы уже не могли совладать. В нем было что-то вызывающее. «Горестное известие» дало толчок к протесту, давно затаенному, против всего отвратительного режима гимназии и против этого общего, столь лицемерного, похоронного уныния. Мы с товарищем нарочито громко говорили, хохотали, пробовали петь, наконец я взял гитару, бывшую в нашем распоряжении, и начал наигрывать веселые мотивы…
Наш воспитатель, может быть давно таившийся за дверью, не выдержал. Весь красный от волнения, он направился к нам и стал читать мне нотацию:
— В такой день вы позволяете себе веселиться, играть и чуть ли не плясать!..
В сношениях с начальством я был сдержанным («характера сдержанного» — такую характеристику мне дало потом и гимназическое начальство при окончании курса), но тут вдруг я почувствовал, что перестаю владеть собой. Не дослушав нотации воспитателя, я выпалил ему свою контрпретензию, в которой резко заговорил о наветах, о сыске, доносительстве и прочих методах нашего воспитания. Речь свою, довольно бессвязную, я не успел окончить, потому что почувствовал себя дурно… Спазмы сдавили горло, и я бросился в спальный зал, сопровождаемый воспитателем. Едва я добежал до своей кровати, как упал на нее в сильной истерике. Рыдания потрясали меня, и слезы полились в таком изобилии, точно меня кто-то поливал водой. Воспитатель в недоумении смотрел на эту сцену, но догадался оставить меня в покое. Я вообще не был «плаксой», но никогда до этого и никогда после я так не плакал, хотя мне не раз приходилось переживать тяжкие моменты.
Конечно, я имел основание после этого ожидать неприятных для себя последствий: через три-четыре месяца я должен был получить «аттестат зрелости», и мое поведение, столь не соответствующее официальному моменту, могло быть истолковано очень невыгодно для моей «зрелости». Но, по-видимому, начальство нашло не совсем удобным накануне выпуска подвергать каре одного из лучших учеников, для которого даже заготовлена была заблаговременно медаль (ее я потом и получил на торжественном акте).
С тех пор много-много воды утекло, и вот теперь, уже в старости, воскрешая в своей памяти подробности дня, я вижу, какое потрясающее впечатление и сколько глубоких переживаний событие 1 марта 1881 г. дало юноше, обычно уравновешенному, и каким могучим толчком оно явилось для его «образа мыслей» и всей последующей жизни.
В августе 1881 г. я был уже студентом Московского университета. Здесь, в среде радикальной молодежи, собравшейся со всех концов тогдашней России, акт 1 марта обсуждался с таким живым интересом, точно он совершен был не полгода назад, а только на днях. Помню, на тайных сходках, где дискутировались программные вопросы революционных групп, первым неизменно ставился вопрос: как отнестись к событию 1 марта?
И я не помню, чтобы тогда этот вопрос вызывал сколько-нибудь серьезные разногласия. <…>
Печатается по: Каторга и ссылка, 1931, № 3, с. 142–144.
Н. С. Русанов
СОБЫТИЯ 1 МАРТА И НИКОЛАЙ ВАСИЛЬЕВИЧ ШЕЛГУНОВ
<…> Я припоминаю один вечер у Шелгунова, Когда он жил уже вместе с семьей в большой квартире. Собралось довольно много литераторов-социалистов, офицеров, студентов и студенток и два крупных нелегальных народовольца, которых полиция тщетно пыталась словить. Один из них был покойный Ланганс; другой — ныне здравствующее лицо, которое мне придется, по некоторым соображениям, скрыть под тогдашним его политическим псевдонимом — Николая Александровича Зыбина. Роль Зыбина заключалась в пропаганде народовольческих идей и в вербовке сторонников среди «общества», главным же образом в литературных сферах. И эту роль он исполнял с редким мастерством… Дело было в половине февраля 1881 года. Много пили, много танцевали и еще больше говорили о политике. Хорошее это было время: даже тот, кто не верил в близость социальной революции, ждал с часу на час политического переворота. Довольно большое число из гостей Шелгунова знали о том, что «Народная воля» поставила решительный ультиматум правительству: смерть абсолютизму или скорая смерть царю. И кое-кто из нас знал, что катастрофа была ближе, чем думали в публике. За ужином живой как ртуть Зыбин, лихо отхватив перед тем мазурку и закончив ее трепаком, сказал несколько горячих слов о значении современного момента и поднял бокал за «разрушение старой России». Все оживились, и Шелгунов в пылу разговоров провел очень удачную параллель между цивилизаторской деятельностью Петра I и революционной деятельностью народовольцев. Замечу, что Шелгунов, пламенный западник, вообще очень любил Петра: это был в некотором роде герой его исторического романа. «Мне совсем не нравится Петр как царь, — сказал он на этот раз, — но я преклоняюсь пред ним как пред диктатором. В чем была сила его? В том, что он разбил старые формы Московской Руси и ускорил естественный ход вещей, в двадцать лет сделав то, что московские цари тяпали бы да ляпали целых двести. Теперь же я готов кричать „ура“ народовольческой диктатуре: дело русских социалистов-революционеров — разбить устарелые для нашего времени нормы петербургской империи и вытащить на свет божий новое общество».
Две недели спустя Шелгунов зашел ко мне в воскресенье — дело было 1 марта 1881 года, — и мы отправились с ним пройтись на Невский. Мы были на углу Екатерининского канала… Вдруг раздался какой-то необычный гул, и мимо нас с гиком, со свистом, давя прохожих, промчалась бешеным галопом сотня казаков, копья вперед, шашки наголо. Обоих нас, точно электрический ток, пронизала одна мысль: должно быть, покушение. Мы не ошиблись. Казаки были вызваны по телеграфу к Зимнему дворцу. Навстречу нам бежал народ, рассыпаясь по улицам, по переулкам, торопясь сообщить что-то друг другу, встречным знакомым и незнакомым, и все это с каким-то таинственным видом. Местами образовывались кучки; слышалось: «Убили… Нет… Спасен… Тяжело ранен…» Я до сих пор не могу забыть выражения лица Шелгунова. Его глаза смотрели напряженно вдаль, точно старались разглядеть, что делалось за извилиной канала. Тонкий нос, острый подбородок, казалось, впивались в пространство. Бледен он был смертельно. Я понимал его: неужели новое неудачное покушение и, может быть, новая ненужная кровь и новые ненужные жертвы?..
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});