Евфросиния Керсновская - Сколько стоит человек. Тетрадь пятая: Архив иллюзий
Да, четезухи стоят того, чтобы их увековечить в назидание потомству. Изготавливали их из старых автопокрышек Челябинского тракторного завода, откуда и название, а подметки прикрепляли деревянные. Было в них невероятно холодно и скользко. В довершение ко всему были они тяжелее, чем кандалы. Тот факт, что, несмотря на все это, еще сравнительно небольшой процент доходяг являлся на десятичасовую поверку в тачках, просто граничит с чудом!
В «шишках» — спасение
В первые же дни я обратила внимание на одну девчонку, которую просто нельзя было не заметить. Было ей лет 18–20, хотя трудно определить возраст, когда имеешь дело не с человеком, а с комком обнаженных нервов!
Она тоже катала тачку с раствором, и каждый раз, когда она хваталась за ручки тачки, сердце у меня замирало — хрупкая, с виду слабенькая, бледная от напряжения Галя, казалось, рухнет на трапе или сорвется с него, и просто не верилось, что она может справиться с такой тяжестью. На работе я с ней не заговаривала: она была на пределе и каждое слово могло вызвать взрыв, что еще хуже, срыв, а на такой опасной работе это слишком рискованно.
В зоне мы находились в разных бригадах, в разных бараках и не встречались вовсе. Но даже на земле тесно, а в тюрьме и подавно, так что мы все-таки встретились. А помогли этому клопы. В наших бараках производили дезинсекцию — морили клопов серным газом. И случаю угодно было, чтобы мы очутились рядом, ночуя в клубе на полу. Так я узнала ее грустную историю, одну из многих подобных историй.
То что называли «клубом», по существу, был этапный барак. Там помещались люди, чьи бараки закрывались для дегазации (дезинфекции и дезинсекции серой). Когда я пришла, то скамейки и более теплые места на полу были уже заняты, но все же я устроилась неплохо: рядом со мной не было щелей. Галя подошла, уселась возле меня на голый пол и заговорила так, будто мы только что прервали разговор:
— Значит, тебя тоже обворовали…
— Э, пустяки! Сапоги, те сразу украли, а больше у меня и воровать-то нечего.
— А у меня была кофточка и юбка шерстяная. Приготовила на волю: мне через две недели освобождаться. Вот их и украли. Из мужского барака — там, где урки. Их староста (он то знает кто!) наказал мне передать: «Пусть, мол, со мною переспит, и я велю отдать…» А ну его! — тут она передернула плечами. — Я, знаешь ли, не целка: невинность еще в малолетках потеряла — так просто, чтоб быть, как другие. Но это все ерунда. Говорят, если любовь, то это восторг неземной, что ли. А у меня без всякой там любви — одно отвращение и боль, больше и не пробовала. Но не в этом дело, я просто знаю, что обманет и продаст начальству. Возможно, у них так и договорено: попутают, а для них это предлог: «Пусть, еще исправляется! Раз дурного поведения, то недостойна на воле жить!» А мне лишь бы на волю… Не беда, что в тюремной юбчонке — заработаю! Я труда не боюсь, с чем угодно справлюсь!
И она гордо тряхнула головой. Тут я впервые заметила, что Галя очень миловидная девчонка с мягкими, пепельного цвета, волнистыми волосами, карими глазами и правильными чертами осунувшегося лица. Но она как-то вся словно поникла, потемнела и, опустив голову, продолжала:
— А если не выпустят… Ну, тогда мне вообще ничего больше не понадобится!
Она сидела рядом со мной в мокрой и перепачканной раствором одежде и дрожала мелкой дрожью. Мне стало ее жалко. У меня было немного стружек, которые я раздобыла в столярке. Я пододвинула стружки в изголовье, застелила своей байкой, затем скинула телогрейку, постелила ее на пол и сказала:
— Холод здесь собачий! Ложись рядом и укроемся вдвоем твоим бушлатом. Вдвоем теплее…
Она легла рядом, сбросила свой бушлат, и мы им укрылись. Откровенно говоря, я схитрила: в темноте она не заметила, что я ей уступила весь запас стружек и укрыла ее получше, стараясь своим телом согреть ей спину.
Так мы лежали некоторое время. Ее продолжала бить дрожь. Вдруг Галя повернулась ко мне и заговорила шепотом.
— Ты знаешь мою фамилию?
— Ну, знаю. Антонова.
— Антонова-Овсеенко. Ты, я слышала, из Румынии. Тебе это имя ничего не говорит. Так вот, я тебе скажу: мой отец был нашим полпредом в Испании, то есть в Барселоне, в той части Испании, что боролась с Франко. Тогда было две столицы: у Франко — Севилья, а у республиканской Испании — Барселона. А Мадрид как бы в стороне. Я была тогда совсем маленькой, но у нас так много об этом говорили, что я все-все помню. Папа… он был очень хороший человек! Он делал все, что мог, но Муссолини и Гитлеру, то есть Италии и Германии, легче было помогать фашистской Испании, чем нам — коммунистической. Разве папа был виноват, что победил Франко? Нет, сто раз нет! Но разве Сталин с чем-нибудь считался? Он всех и во всем подозревает и всегда находит причину, чтобы погубить тех, кого подозревает. Если у кого-нибудь кругом успех и повсюду удача, как у Тухачевского и Блюхера, значит, они собираются его спихнуть с престола. А если неудача, значит нарочно. Желают, мол, расшатать его устои. Одним словом, все и всегда виноваты, а виновным нет пощады! И обвинений не предъявляет, и оправданий не выслушивает… Он жесток и беспощаден! О, до чего же безжалостен и жесток!
Тут она начала так метаться, что я едва успевала ее укрывать бушлатом.
— Это неправда, что его расстреляли! И брата. Приговор был вынесен, но не приведен в исполнение. Папа и брат — оба живы! Они в Караганде. У папы нет права переписки, но я два раза получала от него записки. Ведь есть добрые люди среди тех, кто нас угнетает! Папа упросил, и кружным путем я дважды получала от него весточки. Я его почерк знаю! Мама умерла. Это я узнала еще тогда, когда была в детдоме. Говорят, умерла в тюрьме от горя. Но от горя не умирают, ведь я жива! Умерла она от истощения и болезни, она всегда была слабого здоровья. Я говорю: «когда была в детдоме». Но это был особенный детдом: там были такие, как я, дети репрессированных родителей. О, сколько их было тогда, таких детей, в 37-м, 38-м годах! Но к нам добавили трудновоспитуемых, врожденных кретинов и малолетних преступников. Все эти категории так перетасовали, что ничего нельзя было понять! Потом была комиссия, которая отделила слабоумных в спецшколы, а всех остальных — в колонию малолетних преступников… Как я плакала! Да не я одна, а все дети — те не сужденные дети репрессированных родителей. Но что мы могли доказать слезами? Вот и оказались малолетними преступниками, не совершив преступления. Мы ждали: вот исполнится нам по 16 лет, дадут паспорта и пойдем в ремесленные училища, ФЗУ, в мастерские. Я хотела быть токарем по металлу, фрезеровщиком. И вот исполнилось мне 16 лет… Меня вызвали, оформили… Я так радовалась! А оказалось — перевели в тюрьму… Якобы в малолетках я плохо себя вела! Весь год я работала и училась, шел мне семнадцатый. А как исполнилось 17, так сюда, «до особого распоряжения». Потом сказали — два года.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});