Мусоргский - Осип Евсеевич Черный
— Да-да, — говорил он, — понимаю… Это примечательно, это прекрасно… Ваша страна обещает миру многое. Если бы у меня было больше сил и я не дрожал бы над своей никому не нужной жизнью!.. Я слаб, ужасно слаб… Тяжело признаваться в этом людям, уважением которых дорожишь. Но даже и этой роскоши признания я не могу позволить себе на родине.
Познакомиться с другими представителями балакиревского кружка он не пожелал, сославшись на напряжение, в котором проводил репетиции. Но к оркестру он теперь выходил подтянутый, строгий, полный желания работать.
Когда публика в первый раз увидела его, никому в голову не пришло, что на эстраде стоит человек измученный и страдающий. Гордый, даже величественный, Берлиоз дирижировал с вдохновением.
Концерты его проходили блестяще. Голоса тех, для кого музыка Берлиоза выглядела изломанной, странной, чересчур рациональной, потонули в общем признании. Могучим духом свободы веяло от его творений, они были пронизаны независимостью, строптивой жаждой освободить личность от оков мещанского общества.
Неудивительно поэтому, что с таким же или с еще большим увлечением Берлиоз продирижировал бетховенскими симфониями. В век реакции и гнета ему не с кем было больше общаться, кроме как с великим немецким строптивцем. Разглядеть в Петербурге, каких союзников он мог бы получить в лице композиторов новой русской школы, Берлиоз не сумел. Слишком он сузил мир своих интересов, живя на родине в одиночестве.
Уже собираясь уезжать, Берлиоз поднес Балакиреву свою дирижерскую палочку.
— Это все, что артист может дать другому артисту, — сказал он. — Я предложил бы вам виллы, дворцы, — увы, у меня нет ничего. Я вижу в вас благородные стремления и ощущал, живя в России, высокий полет идей. Позвольте пожелать вам и вашим друзьям сохранить его до конца дней. Вот пример человека, — он указал на себя, — который утратил былое горение и печально доживает свой век. Не дай вам бог пережить это… — Он проницательно, долгим взглядом посмотрел на Балакирева. — В вашей стране, насколько я понял, живут художники, способные на подвиг для искусства. Передайте им мое глубокое уважение.
Берлиоз обеими руками взял руку Балакирева и затем в печальном раздумье покачал головой.
XV
От людей искусства, наблюдавших жизнь народа, видевших страдания русского человека, противоречия русской действительности, требовался в самом деле подвиг для того, чтобы в своем творчестве воплотить правду жизни.
Мусоргский, впечатлительный и отзывчивый на все, к чему прикасался, настойчиво ощущал потребность сделать свое искусство зеркалом жизненной правды.
Живя на мызе у брата, он однажды столкнулся с такой щемящей сценой, которая потрясла его. Бедняк, юродивый, обиженный судьбой и людьми, стоял перед женщиной, жалкий, отталкивающий, и просил, чтобы она его приголубила, пожалела, приласкала. Картина человеческой обездоленности вызвала в Мусоргском острое желание воплотить ее в песне.
Красота, гармоничность, изящество были бы тут неуместны. Он понял, что вокальная линия должна быть простой до суровости, почти однотонной; она должна звучать как настойчивое причитание, как навязчивая мольба существа, не рассчитывающего на понимание: жалкий нищий просит и просит; сочувствия он не вызывает, но остановиться и замолчать не может.
Поняв, как нужно это написать, Мусоргский кинулся к столу. На него нашла минута острого просветления, и песня была создана почти залпом, в один присест; она вылилась из его сочувствия к несчастному, униженному и обиженному существу. Такое же горькое, как сама песня, печально-насмешливое название пришло тоже само собой: «Светик Савишна».
Взволнованный тем, что у него получилось, Мусоргский не в силах был держать творение при себе. На следующий день он отправился в Петербург, к друзьям.
Странное у него было в последние месяцы состояние: все хотелось увидеть, все подметить и все передать. Вот друзьям кажется, что он бездельничает, а у него от замыслов в голове шумит.
— Угодно вам будет нашего сочинения пустячок послушать? — начал он, появляясь у Балакирева.
Балакирев был не один: у него со Стасовым возник какой-то спор и оба возбужденно жестикулировали; им было не до Модеста.
— Долго вы еще пустячками всякими намерены заниматься? — спросил Балакирев недовольно.
— Как бог даст, Милий. Если сподобит на что-нибудь большее, мы не откажемся.
Сверх меры всем увлекавшийся, Мусоргский переживал теперь увлечение книжными, устаревшими оборотами. Начитавшись старинных книг, он пристрастился к древне-славянской речи: со всей ее вычурностью, она пришлась ему по душе; после изысканной французской утомительно вежливой гибкости он погружался в царство языкового русского своеобразия, как в пруд с прозрачной холодной водой.
— Так как, господа, угодно слушать?
— Да, конечно, — сказал Балакирев. — Чего вы, Модест, кривляетесь?
Мусоргский спел «Савишну», аккомпанируя себе.
К стр. 161
Мусоргский спел «Савишну», аккомпанируя себе. Балакирев и Стасов молчали. Модест сидел не оборачиваясь, не зная, как истолковать их молчание.
— Как, господа? Аз многогрешный подлежу проклятию синедриона? Резолюция ваша беспощадна?
— Вы ничего не понимаете, Мусорянин, — ответил Балакирев наконец.
За шуткой Мусоргский пытался скрыть свое беспокойство и робость, и его шутливость раздражала.
— В толк не возьму, как в этакой беспутной голове родилось подобное! — проворчал Балакирев.
— Так нравится все-таки или нет?
— Ваша песня — чудо! — выкрикнул Стасов, вскакивая с места. — Чудо по силе, по скупости, по боли своей, выраженной в простых звуках. Неужто сами не поняли?
Стараясь скрыть, как он рад, Мусоргский ответил с напускным благодушием:
— Неплохо удалось, верно? Я, когда сочинил, даже подпрыгнул от радости. Потом схватил себя двумя пальцами за ухо: хотел проверить, сплю или не сплю. Нет, не сплю! Значит, думаю, господин коллежский секретарь, не будем вас отчислять от ведомства музыки — подержим еще на предмет разговления новыми вещицами.
Балакирев спросил более мягко:
— Вы что-то долго отлынивали. Небось не одно это состряпали? И другое что-нибудь есть?
— Есть, господа, скрывать не буду. Жизнь волнует меня каждодневными своими проявлениями: то одно хочется запечатлеть, то другое. Отныне и присно будем отдавать на суд синедриона свои малые опусы. Ежели угодно, в следующий раз у Даргомыжского покажем новый товарец нашего производства.
— Что это вы так мудрено стали выражаться, Моденька?
— А-а, это от профессора истории, господина Никольского, нам развлечение. Они выражаются, по полноте своих знаний, просто, а мы — с вычурами и в том находим забаву.
«Что же им показать? — думал Мусоргский, возвращаясь домой. — Корсинька — тот любит серьезное и плавность течения во всем. А мне плавность не нужна, мне и резкость подойдет, только бы была близка