Григорий Померанц - Записки гадкого утенка
Вторым благодеянием была медаль «За боевые заслуги». К 5 мая 1943 года Черемисин хотел наградить Тонечку. Старшина обиделся. Он без Тонечки, под бомбежкой, возле Котлубани, набирал газету. Но защищать себя было неприлично, и вот он сказал, что если ко дню печати представят Тонечку и не представят Померанца, который лазит по передовой, то придется поставить на партсобрании вопрос о моральном разложении. Критиковать боевые распоряжения начальника было нельзя, а отношения с ППЖ — можно. Черемисин струсил. Тонечку ему очень хотелось наградить. Она была такая свеженькая, розовенькая… И представили обоих. 5 мая, в День печати, командир дивизии гвардии полковник Левин вручил медаль сперва Тонечке, а потом мне. Оркестр играл туш.
Третьим благодеянием был наган. Старшина опять выменял его на что-то, полученное на мое имя. Я ужасно обрадовался игрушке. С ней я ушел в батальон.
Впрочем, это случилось только весной 1944-го. А пока что, 9 января 43-го, мы остановились в хуторе Ново-Россошанском. Вечером началась трескотня. Я выскочил на улицу и до темноты любовался фейерверком трассирующих пуль. Опасность только увеличивала его красоту. Струйки огня лились широким фронтом, вдоль всей околицы. Потом огонь прекратился: ночью немцы не воюют. Я вернулся в хату и преспокойно заснул. Не мое дело распоряжаться боем. На это есть командир дивизии, командиры полков и другое начальство.
Утром пальба снова началась. Я выскочил из хаты и понял, что дело плохо: на снегу валялись две-три винтовки. Без оружия бежать легче, да и сдаться в плен проще… Я подобрал карабин, перебросил через плечо и стал посматривать, — что будет дальше? Дальше мимо пробежали дивизионные разведчики, спускаясь в балку. Если разведка драпает, то и литсотруднику не стыдно. Отступать так отступать. Только куда отступать? Все почему-то стоят на месте. Поискал глазами знакомых, увидел лейтенанта Иванова, комсорга артиллерийского полка, и спросил его. «Мы окружены, — сказал Иванов, белый как снег. — Мы погибли. Выхода нет». Румянец, красивший его безбородое мальчишеское лицо, был смыт, как грим.
Мы действительно были отрезаны, и Иванов действительно в этот день погиб. Может быть, он это предчувствовал и заранее погружался в смерть. А может быть, он потому и погиб, что испугался. А я, может быть, предчувствовал, что выйду, или просто не успел испугаться, и беспечно ответил, что этого не может быть, выход найдется. Через пару минут на краю балки появилась легковушка, из нее выскочил подполковник Левин, развернул карту и стал что-то объяснять группе офицеров. Те сейчас же поднялись по склону, а Левин проехал метров 50 или 100, опять выскочил и опять стал что-то объяснять другой группе офицеров. Я обратил внимание, что легковушка шла без дороги: снега мало, а земля подмерзла (если бы накануне патруль на такой машине предупредил нас о движении немцев…).
Потом мне рассказывали, что вечером 9 января, отправив в тыл раненого комдива (Фетисова, что ли) и приняв командование дивизией, Левин решил вывести остатки двух полков, спецподразделения и штаб из Россошанки, на соединение со своим 991-м полком, оставшимся по ту сторону немецкого клина. Дорога была перерезана, но по целине выйти было можно. «Активных штыков», то есть пехотинцев, почти не было. Артиллерия — без бронебойных снарядов, да и то, что было, не могла выпустить, потому что эсэсовский корпус, отходивший от Тацинской, ударил нам во фланг внезапно. Пушки стояли около домов, там, где расположились артиллеристы. Заранее круговую оборону не заняли. Саперная рота и разведрота, занявшие оборону вокруг хутора, танков не остановят. Пока полного окружения нет, надо уходить.
Все это было разумно, но оставался приказ № 227. Ни шагу назад! Прекрасный лозунг для речей, для газет. А тактические задачи приходилось решать, как шахматисту, которому запрещено отводить назад фигуру, попавшую под удар. Левин решил согласовать отход с начальником политотдела; а в этом кадре перестраховка и тупость сидела крепче шкурного страха. Впрочем, болван, возможно, считал, что умирать будут другие, а он только получит орден. Так или иначе, политполковник уперся: ни шагу назад! Явное идиотство. Но Левин не был диссидентом. Он прошел через 37–38 год и против политотдела не решился пойти (хотя имел на это полное право). Ночью у него было время подумать, как спасти остатки дивизии, когда разгром перестанет быть идеологией и станет фактом. И теперь он действовал совершенно спокойно. Мне на расстоянии передалась его уверенность.
Я поднялся из балки и увидел, что по полю едет гусеничный трактор, тащит гаубицу, а над ним кружит самолет, вроде нашего кукурузника, и бросает бомбочки. Дальше (как я теперь сообразил — к востоку от хутора) ползали немецкие танки. Они отрезали нас и, как мне казалось, давили наших солдат (на самом деле — брали в плен саперов). Глядеть на это было страшновато. Я отвернулся и пошел на юго-запад. Кукурузник, покончив с гаубицей, повис над нами. Он медленно кружился, иногда выключал мотор, планировал и старался поточнее бросить бомбочку. Идти под бомбежкой неприятно, но делать нечего. Тут больше психология, инерция страха, созданная серьезной авиацией. Впрочем, одно прямое попадание я видел и прошел по обрывкам черного шоферского тулупа. Потом бомбочки все вышли, и мы без больших потерь дошли до хутора — кажется, Трифоновского — где занимала круговую оборону 315-я дивизия. Там я достал патронташ и гранату.
В середине ночи нас собрали в колонну и повели на прорыв. Шли все скорее и скорее (надо было наверстать часы, упущенные в сборах). Чтобы не отстать, я схватился за задок брички с каким-то минометным имуществом. Ездовой ругал меня, — лошадям и без того трудно, — но я не отпускал бричку. Так прошли еще несколько километров (а всего примерно 20). Вдруг впереди засверкали автоматные очереди. Я рванулся назад, но сразу понял, что бежать некуда. Сбросил с плеча карабин и приготовился выстрелить в первого немецкого солдата, которого увижу, — пусть он выстрелит в меня и убьет.
Никогда я не был гак осознанно близок к смерти, как в этот миг, на рассвете 11 января 1943 года. Помню отчетливо тоску неизбежной смерти, но меньшей мере полминуты или минуту, но никакого страха. Не колотилось сердце, не стучали зубы, рука твердо сжимала карабин, и я бы выстрелил, если бы видел, в кого. Будь наган — в себя. как прошлым утром командир и замполит саперной роты, — оба евреи. Обнялись друг с другом и застрелились. Солдаты сдались в плен, потом добрая половина бежала, попрятались по погребам у казачек и вылезли, когда мы снова пошли вперед. Один из них и рассказал мне, как было дело. И вот я стоял во мгле чуть брезжившего рассвета и готов был к выстрелу, который принесет достойную смерть.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});