Нестор Котляревский - Николай Васильевич Гоголь. 1829–1842. Очерк из истории русской повести и драмы
С этим суровым отзывом согласны отзывы и других лиц.
«Гоголь, – рассказывает И. С. Тургенев, – из трех лекций непременно пропускал две; когда он появлялся на кафедре, он не говорил, а шептал что-то весьма несвязное, показывая нам маленькие гравюры на стали, изображавшие виды Палестины и других восточных стран, и все время ужасно конфузился. Мы все были убеждены, что он ничего не смыслит в истории. На выпускном экзамене из своего предмета он сидел подвязанный платком якобы от зубной боли с совершенно убитой физиономией – и не разевал рта. Нет сомнения, что он сам хорошо понимал весь комизм и всю неловкость своего положения».
Еще строже высказывался один из его товарищей – А. В. Никитенко. «Гоголь так дурно читает лекции в университете, – записывает он в своем дневнике, – что сделался посмешищем для студентов. Начальство боится, чтобы они не выкинули над ним какой-нибудь шалости, обыкновенной в таких случаях, но неприятной по последствиям».
Сам ли Гоголь догадался, что он взялся не за свое дело, или ему дали понять это, но только в конце 1835 года он университет покинул. С некоторым ухарством и с большим самомнением писал он по этому поводу Погодину: «Я расплевался с университетом, и через месяц опять беззаботный казак. Неузнанный я взошел на кафедру и неузнанный схожу с нее. Но в эти полтора года – годы моего бесславия, потому что общее мнение говорит, что я не за свое дело взялся, – в эти полтора года я много вынес оттуда и прибавил в сокровищницу души. Уже не детские мысли, не ограниченный прежний круг моих сведений, но высокие, исполненные истины и ужасающего величия мысли волновали меня… Мир вам, мои небесные гостьи, наводившие на меня божественные минуты в моей тесной квартире, близкой к чердаку: вас никто не знает, вас вновь опускаю на дно души до нового пробуждения; когда вы исторгнетесь с большею силою, не посмеет устоять бесстыдная дерзость ученого невежи, ученая и неученая чернь, всегда соглашающаяся публика»[99]…
Такой печальной думой закончились все недавние восторги. А Гоголь, кажется, не допускал сомнения в том, что его устами глаголет истина, хотя после первых же лекций он мог увидать, что его перестали слушать.
«Знаешь ли ты, – писал он Погодину в конце 1834 года, – что значит не встретить сочувствия, что значит не встретить отзыва? Я читаю один, решительно один, в здешнем университете. Никто меня не слушает, и ни на одном лице ни разу не встретил я, чтобы поразила его яркая истина. Хотя бы одно студенческое существо понимало меня! Это народ бесцветный, как Петербург». А между тем, если бы он мог заглянуть в будущее, он стал бы вглядываться внимательно в лица двух слушателей – перед ним на студенческой скамье сидели Тургенев и Грановский.
Вся эта печальная история с профессурой, отозвавшаяся очень больно на Гоголе, не была следствием лишь минутного налетевшего на него каприза. Если материальные соображения могли входить в его расчеты, то все-таки они не были главным мотивом его упорства. Это была снова мечта, мечта о служении ближним, обманувшая нашего легковерного романтика. Ему вдруг показалось, что он может обозреть прошлое духовным оком – и сказать свое слово о судьбах человечества.
С выходом из университета Гоголь прощался с последней надеждой на «службу». Он становился, действительно, вольным казаком. Можно удивляться, что он не захотел стать им раньше и так долго носился с мыслью пристроить себя к какому-нибудь официальному «делу». Очевидно, что вера в себя как в писателя только, как в художника по преимуществу, все еще недостаточно была крепка в нем. Он все еще не решался сказать самому себе, что служение искусству – его истинное, единственное призвание.
Это тем более странно, что как раз в те годы, когда он так упорно стремился выработать из себя ученого и профессора, он как художник обнаружил редкую по силе и быстроте производительность. Заметим кстати, что он совсем не хладнокровно относился в это время к своей литературной работе. Когда в конце 1832 года и в 1833 году эта деятельность временно как будто начала ослабевать, Гоголь очень был обеспокоен таким застоем в работе. Он досадовал, что творческая сила его не посещает; он презрительно отзывался о своих «Вечерах на хуторе»: «Да обрекутся они неизвестности, – писал он, – покамест что-нибудь увесистое, великое, художническое не изыдет из меня!». Бездействие и неподвижность в творчестве его бесили. «Мелкого не хочется, великое не выдумывается». Он испытывал за это время настоящие муки творчества. «Если бы вы знали, – писал он Максимовичу, – какие со мной происходили странные перевороты, как сильно растерзано все внутри меня! Боже, сколько я пережег, сколько перестрадал!»[100].
Тревоги Гоголя были, конечно, напрасны. Творческая способность его не покидала, но, наоборот, развертывалась с полной силой. В 1835 году были напечатаны «Арабески» и «Миргород», с 1832 года началась работа над комедиями, и все «Отрывки», «Женитьба» и «Ревизор» были к 1836 году закончены в первоначальных редакциях. В конце 1835 года Гоголь начал писать «Мертвые души» – одним словом, работа кипела, и странно, как мы сказали, что при этой кипучей литературной работе он все никак не хотел расстаться с работой ученой. Но после университетского фиаско – сомнений уже не могло быть.
«Мимо, мимо все это! – писал Гоголь Погодину. – Теперь вышел я на свежий воздух. Это освежение нужно в жизни, как цветам дождь, как засидевшемуся в кабинете – прогулка. Смеяться, смеяться давай теперь побольше. Да здравствует комедия!»[101].
Настоящая дорога была, наконец, найдена.
* * *Итак, если сравнить того Гоголя, с которым мы познакомились в первый год его жизни в Петербурге, с тем уже видным писателем, который теперь перед нами, то никакой почти перемены не заметим мы ни в его характере, ни в образе его мыслей. Та же замкнутость и сомнение; те же мечты о великом своем призвании, та же религиозность. Те же мысли о том, как бы найти поскорее истинное дело, свершая которое он мог бы служить людям, творить им добро, вещать им истину, – людям, которых он любит как идею или мечту и с которыми туго сближается в жизни. Наконец, и прежняя грусть, и тревога духа не покинули Гоголя в эти более зрелые годы: старый разлад между мечтой и жизнью, между идеалом, к которому тяготела душа поэта, и житейской грязью, к которой он теперь стал присматриваться, давал себя чувствовать по-прежнему тяжело и настойчиво. Иначе и быть не могло, так как за этот период времени, от 1832 до 1836 года, обе основные и главные силы его духа: и романтический лиризм его сердца, и трезвый взгляд реалиста-художника, вступили в первую решительную борьбу между собой – борьбу, которая на этот раз должна была кончиться победой художника-реалиста над романтиком и моралистом.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});