Сергей Реутов - Любовь в объятиях тирана
— Но почему, Володя? Ты не рад, что будешь отцом?
— Скорее, я озадачен и озабочен этим. Я буду плохим, никуда не годным отцом, думаю. Слишком о многом, кроме семьи, мне приходится думать.
«Да и семьи-то у тебя никакой нет. Так, удобный набор помощников…» Холод пронизал Инессу, хотя вечер был теплым и спокойным. Холод и полная, окончательная безнадежность. Всего несколько минут понадобились Владимиру, чтобы принять решение. Несколько минут, чтобы перечеркнуть возможность иной жизни — в любви и покое, с детьми и прогулками, долгими беседами под луной и долгими ночами нежности.
— Не время, друг мой? Но отчего же?
— Впереди архимного работы. — Владимир вскочил и стал мерить шагами комнату. — Невероятно, чудовищно много. Впереди еще годы ссылок, полицейских преследований, возможно, тюрем. Разве хорошо крошечное дитя погружать с первых же дней жизни в кипящий котел революции? Разве хорошо делать его заложником необходимости? Хорошо ли, что вы отдали детей на воспитание отцу и лишь украдкой можете с ними видеться?
«Он уже говорит мне «вы»?»
— Хорошо ли, что вынуждены взять себе иное имя, только чтобы не быть назавтра этапированной в Шлиссельбург или Архангельск? А если на руках у вас будет ребенок? Вы же станете совершенно беззащитной… Станете легкой добычей для любого шпика, даже самого тупого и ограниченного!
«Да, он и в самом деле говорит мне «вы». Он уже отделил себя от меня и нашего крохи. Он выбрал путь и с этого пути не сойдет, пусть хоть сотня новорожденных ждут его дома…»
— Владимир, вы напрасно пытаетесь напугать себя охранкой или шпиками. И для рождения детей всегда подходящее время.
— Друг мой, — теперь голос ее любимого стал звучать и тише, и мягче. — Я никого не пугаю. Однако не могу не беспокоиться о судьбе твоего ребенка…
— Нашего, Владимир, — отчеканила Инесса. — Нашего!
— Пусть так… Пусть нашего… Его судьба не может меня не тревожить, однако ваша судьба меня тревожит куда больше. Ведь впереди…
— О том, что впереди, я знаю много лучше вашего, Владимир Ильич. — Инесса выпрямилась. — Не забывайте, у меня пятеро детей. И именно они составляют смысл моей жизни. Теперь их стало шестеро. Я клянусь всем, что для меня свято, что выращу в любви свое шестое дитя, отдам ему всю возможную заботу и все свои силы…
— Но как же дело революции, которому мы посвятили себя?
— Вы посвятили, Владимир Ильич! Вы, но не я! Вы наказали себя отсутствием семьи, обрекли на одиночество любящую вас женщину… И только для того, чтобы служить счастью всего мира! А вам не кажется, что это неумная самоотверженность? Вам не кажется, что аскет не сможет дать миру то, чего лишился по собственной воле?! Вы отобрали у себя все, и что же вы хотите дать миру? Кровь бесконечных сражений? Отказ от мирных дней во имя неведомого счастливого «завтра», которое никогда не наступит без счастливого и мирного «сегодня»?
Быть может, всего этого не следовало говорить, однако и не сказать было нельзя. Глупо все время сдерживаться, глупо вести себя как влюбленная дурочка, которая смотрит в рот любимому и только жеманно хихикает. Тем более глупо, когда этот любимый отказывается и от дурочки, и от всего, что она могла бы ему дать.
Инесса без сил опустилась на стул. К счастью, плакать ей не хотелось. Это была бы слабость, слабость недостойная, дамская, истеричная. А ей, теперь это было ясно, предстояло еще так много всего… Всего того, на что понадобятся все силы.
«Все силы, вся душа, вся любовь… Решено, я назову тебя Любушкой…»
— Инесса, ты не так меня поняла, друг мой. Я счастлив, дитя — это…
— Это маленький и любимый человечек, — устало перебила его Инесса.
— Но это же якорь! Это тяжкий груз, которому не место в судьбе подлинных революционеров! Это…
— Успокойтесь, Владимир Ильич. Я вас услышала и прекрасно поняла. Мой ребенок не будет вашей заботой, обещаю. А теперь доброй ночи! Я устала и хочу спать…
Инесса легла, но долго еще не могла уснуть. Она слушала, как ходит за стенкой из угла в угол Владимир, как шуршит бумагой и снова шагает то к двери, то к столу. Потом он зачем-то вышел в кухню, отчего-то загремел неубранной посудой, опять вернулся в кабинет.
«Мне жаль тебя, любимый. Жаль, но ничего сделать я не могу. Да и не буду. Каждый переживает свои решения сам. Сам несет их тяжесть всю жизнь или сам радуется правильности оных. Мне безумно жаль тебя, но еще более мне жаль Надежду, которая уже уложила свою судьбу на гильотину твоих планов. Я не буду столь глупа, клянусь!»
* * *Она взяла в руки следующий конверт. Уже собралась его разорвать, но отчего-то вместо этого вынула пожелтевший жесткий листок с проступившими кляксами и перечитала первые строки.
«Расстались, расстались мы, дорогой, с тобой! И это так больно. Я знаю, я чувствую, никогда ты сюда не приедешь! Глядя на хорошо знакомые места, я ясно сознаю, сознаю как никогда прежде, какое большое место ты занимал в моей жизни. Я тогда совсем не была влюблена в тебя, но и тогда я тебя очень любила. Я и сейчас обошлась бы без поцелуев, только бы видеть тебя, иногда говорить с тобой было бы радостью — и это никому бы не могло причинить боль…»[4]
Минуло столько лет, но боль, как и тогда, заполонила все ее существо. Как и тогда, она почувствовала, что не может дышать, что вся жизнь, светлая, радостная, полная надежд, осталась в прошлом. Что впереди лишь служение без надежды на счастье.
Каким могло бы быть ее сегодня, останься он с ней? И была бы такая жизнь счастливой? И нужна была бы ему она — пусть и влюбленная, пусть и готовая отдать всю себя? Робеющая перед ним на людях — и пугающе смелая наедине?
Удивительно, но он, такой решительный во всем, что касалось политической борьбы, превращался в старомодного буржуа, стоило только закрыться двери в спальню. Если бы не воспоминания о пламенных речах, она могла бы поклясться, что перед ней совсем другой человек. Он даже внешне менялся. Пролетарская косоворотка уступала место английскому костюму, вместо серой кепочки и куртки стрелочника объявлялись фетровый котелок и пальто с узким бархатным воротничком. Да и поведение… Нет, вовсе не тот отчаянно жестикулирующий, горящий идеей человек был перед ней. Все время смущающийся, робеющий, уводящий от стыда глаза.
Поначалу она этого не замечала. Но чуть позже, когда первый пожар страсти отгорел, стала сравнивать его даже не с любимым, Владимиром, а с давным-давно покинутым Александром… Тот тоже все время отводил глаза, когда она сбрасывала шелковый пеньюар и оставалась перед ним в одной лишь прозрачной сорочке, освещенная робким огоньком одинокой свечи.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});