Михаил Гершензон - Избранное. Молодая Россия
Это писано с Гельголанда, маленького острова в Северном море, где Галахов прожил несколько дней летом 1841 года. Он пишет далее, что иногда ему кажется спасением – всецело отдаться общим интересам, но порою этот спасительный маяк исчезает за облаками личной жизни. «И потом, я не могу довольствоваться тем, что моя голова набита мыслями, как книга: мне надо жить и действовать ими и среди них, иначе я должен жить чем-нибудь другим. Между тем я и это ставлю себе в вину; мне точно стыдно, что я неспособен мирно жить мыслью и чувством, без всякой внешней сферы отношений и деятельности, на бесконечно малом пространстве этого островка и в бесконечно тесных пределах моей комнаты. Но уверяю вас – это невозможно: можно задохнуться. Лучшее, что остается, это – сесть в лодку и выкупаться с небольшой мели, которая лежит насупротив. Это я и сделал сегодня. Потом ходишь вокруг своего дома, как на игральной карте, и возвращаешься в свою лачужку, как пленник»{151}.
Он не живет совсем, – потому что нельзя же назвать жизнью то пассивное существование, которое он влачит, – но, не живя, он беспрестанно занят размышлением о том, что ему нужно для настоящей жизни. Общие условия довольства ему совершенно ясны: это, прежде всего, привязанность, затем интерес к вещам, потом здоровье и, наконец, занятие. Но каковы его личные, специальные условия, требуемые его природой? На это Галахов, по тщательном самоуглублении, отвечает так: «Я должен любить женщину и быть с нею, или любить какую-нибудь вещь, какой-нибудь принцип, то есть либо одного человека, либо весь мир; но кто бы ни был предмет моей любви, мне нужно, чтобы он владел мною, наполнял меня, чтобы я мог ему служить, быть деятельным для него, вести его вперед, потому что я вижу – мне совершенно нестерпимо жить в отрицании или голом созерцании, так же, как положительно жить для себя, ограничиваясь собственной драгоценной особой, то есть заботой о том, чтобы быть здоровым, хорошо себя чувствовать, хорошо есть и пить и т. д.»{152}.
Но этот ответ был еще недостаточно ясен: оставался выбор между человеком и идеей, и спустя некоторое время Галахов выносит свое окончательное решение: «Я испытал себя и сказал себе: либо существо, которое любишь и которое тебя любит, которого не покидаешь и которое тебя не покидает никогда-никогда, либо культ добра и сознанной истины и настойчивая деятельность, обусловливаемая им, – вне этой дилеммы я не вижу спасения для себя. И в это самое мгновение я почувствовал себя равнодушным к делу добра и исканию истины, – более равнодушным, чем до того: я потерял ее след и возле меня не было никого, я был один и видел себя одиноким в будущем, и меня охватило отчаяние. Я не могу так жить, – звучал внутри меня голос, – это невозможно; я всеми силами ухвачусь за первую женщину, которая захочет остаться со мною»{153}. Мало того, что это – постулат его сердца, он возводит его и в принцип; он пишет в другом письме, что и сам когда-то поклонялся будущему и славе, «но когда, долго взглядевшись, откроешь вместо божественных черт обличья грозящих чудовищ и груду разнородных элементов, тогда уходишь с горечью в сердце и пустотой в голове; надежда гаснет и вера исчезает. Но если из глубины души возникнет любовь и благость, которым ничто не чуждо, тогда все спасено для личности и общества: вместо идолов, созданных воображением и отдельными страстями, поклоняешься Богу, ищешь истину, и каждая частица этой истины, найденная умом, движимым любовью, содействует водворению порядка, свободы и благоденствия, оживотворению веры и надежды»{154}. Любовь всегда благотворна для человека – даже любовь ко многим, тем более к одному существу; она не убивает рвения к добру, а, напротив, усиливает его: «Из глубочайшего самоотречения и полнейшего взаимного присвоения в любви рождается для человека наибольшая свобода и наибольшая мощь вовне, ибо, найдя себя в одном существе, перестаешь искать себя в остальных»{155}.
III
И вот Галахов полюбил и встретил взаимность.
Женщина, которую он полюбил, представляла, можно сказать, его противоположность: насколько в нем воплотился северный тип, тяжелый, меланхолический и нервный, настолько Мария Львовна Огарева олицетворяла собою каприз и легкую женственность. Натура даровитая, гибкая, смелая, она была действительно «изменчива как волна», и законы света были ей ни почем. Бедная племянница провинциального губернатора, она быстро развернулась, выйдя замуж за миллионера Огарева, и, скоро разойдясь с ним во вкусах, зажила блестящей и угарной жизнью львицы модных курортов, среди дилетантских увлечений искусством, флирта и пр. Без сомнения, в ней жили какие-то глубокие и страстные запросы, которых она не умела осмыслить; самая любовь к ней Галахова свидетельствует о тонкости и изяществе ее духовного склада{156}. Ей было в это время лет двадцать пять; она была уже 3 года замужем за Огаревым. Судя по портретам, ее нельзя назвать красавицей, но ее оживленное, миловидное лицо и грациозная фигура вероятно производили очень выгодное впечатление. Галахов знал ее все эти три года, и она всегда ему нравилась; но решающее значение имела зима 1840 года, которую оба они провели в Москве. Мария Львовна сумела вовлечь Галахова в водоворот своей жизни, в свои легкие и непринужденные затеи. Позднее он как-то писал ей: «Мне любопытно знать, как вы будете чувствовать себя теперь в Неаполе, встретите ли симпатичных вам людей, чтобы смеяться с ними над всяким пустяком, как со мною. Теперь я уже так не смеюсь; я говорил вам всегда, что это было исключением, что это была ваша вина, что обыкновенно я серьезен, грустен и даже молчалив. Вероятно мне уже никогда не провести такой оживленной, занятой и упоительной зимы, какую я провел бок-о-бок с вами, и едва ли я встречу еще женщину, в которой было бы столько находчивости, воли, капризов и фантазий, как в вас». Результатом этой дружбы было то, что «лучистый взор и детская веселость»{157} Марии Львовны околдовали Галахова. Его короткий роман разыгрался следующим летом (то есть 1841 года), когда Мария Львовна жила в Эмсе и Карлсбаде, а он точно в горячке метался от нее к сестре в Кезен, отсюда в Гамбург, обратно в Карлсбад, и т. д., всюду унося с собою ее образ, отовсюду простирая к ней руки в страстной тоске: «Où êtes vous, chère Marie, ma réalité phantastique?»[115]{158}
Сначала, когда он только что сознал свое чувство, в нем не возникало никакой борьбы. Она – жена другого, жена друга, хотя и охладевшая к мужу и живущая в разлуке с ним, значит, его чувство должно умереть; тут нет места ни сомнениям, ни вопросу. Самое большее, о чем он может мечтать, это – жить в одном городе с нею, сохранить ее дружбу. В июле 1841 г., в одну из своих кратковременных отлучек, он пишет Марии Львовне: «Моя милая, добрая, увлекательная Мария, как мне грустно быть вдали от вас! Я твержу вам об этом со дня отъезда. Мне кажется, что разлука с вами еще ни разу не мучила меня так. Обнимаю ваши колени. Вы выказали мне столько привязанности, внимания и интимности, что эта роскошь сделалась для меня необходимостью и что я принужден отказаться от нее. Но зачем же удаляться, почему не оставаться вместе? Гм! – потому что ко всему примешивается противоречие, и потому что я не могу выносить его ежедневно, не подвигаясь ни в ту, ни в другую сторону. Иногда я испытываю то сожаление – долгое, хотя длящееся миг, – которое чувствует, может быть, изгнанник, когда перед ним убегает его родная страна, а он вынужден искать новое отечество. Вы, столь хрупкая, столь юная, то шаловливая, веселая, то грустная или унылая, – вы могли бы быть для меня стойкой опорой: человек обеспечен во всем, когда удовлетворена его главная потребность. Между тем нужно уйти, нужно искать других симпатий, новых интересов и связей, когда вовсе этого не хочется, когда хотелось бы только продолжения старых. Вы не скажете, что это сделка с самим собою или пустые бредни, – вы поймете, что, по крайней мере, для одной стороны, это – невозможность и справедливость, и вместе жертва. Но сколько боли во всем этом!»{159} Мария Львовна собиралась оставаться за границей еще год или два для лечения, а Галахову предстояло осенью по делам имения надолго вернуться в Россию; по этому поводу он пишет далее: «Я еще не могу освоиться с мыслью, что мы расстанемся надолго, и меня охватывает желание броситься к вам или крикнуть вам: вернись и останься! Страшно подумать, что время отдалит нас друг от друга, что мы состаримся и охладеем и будем искать иных отношений и переделывать старые. Но что делать?! Люди и жизнь так странно устроены; кажется, будто второстепенные интересы одерживают верх над высшими, но в действительности высшие одерживают верх над теми. Я боюсь рабства и лжи; свобода и честность легко подвергаются опасности. Может быть, вам будет скучно читать мою болтовню, но вы поймете, что я хотел сказать вам только, что много люблю вас, что вы очаровательны, что мне недостает вас, что без вас меняется цвет вещей, что я тоскую по вас, Мария, что любовью меня подкупают бесконечно, что оставаясь один, я должен призывать на помощь все свое мужество, чтобы жить, что мне безумно хочется вас видеть»{160}. Под конец он опять возвращается к мысли о разлуке и пишет по-русски: «Я хоть немножко стою вас и так смешон, что воображаю, что хоть горько, но надо мне вас убегать; какая глупость! А так хочется быть с вами много-много, долго-долго! Бросьте лечиться, приезжайте в Москву!..»{161}
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});