Виктор Розов - Удивление перед жизнью. Воспоминания
Но прожил я у Саши совсем мало. Хозяйка была недовольна. А поскольку Саша, как я догадывался по его страху перед госпожой хозяйкой, и сам существовал там на полуптичьих правах, я понял его намек и перестал посещать Охотничью улицу. Но все равно спасибо Саше и за недолгое тепло.
Второй приют
Мир не без добрых людей. Я уже писал, что мне просто везло на встречи с ними.
Тетка моего главного костромского друга Кирилла Воскресенского, родная сестра его матери, Ольга Киприановна Сорокина также жила в Москве. Не помню, по какому поводу я посетил ее дом, и добрейшей души Ольга Киприановна, узнав о моих мытарствах, предложила переночевать у них. Отличная была семья! Муж, Сорокин Сергей Иванович, военный врач, тихий, болезненный сын Миша, студент университета, мой сверстник, и дочурка Агния, прелестное, сияющее черными глазками существо. Там я переночевал порядочное количество ночей и имел подкорм. Голодно, ох как голодно было в то время! Помню, я сидел в чайной, находившейся у Мясницких ворот. (Тогда Сергей Миронович Киров еще был жив, и ворота носили свое древнее название. Совсем недавно памятный для меня угловой дом, внизу которого и помещалась та чайная, снесли.) Сидел и пил из казенного стакана жидкий тепловатый чай – все, что имелось в тот день. Сидел, грел руки о стакан, чем и боролся за жизнь. Невдалеке за другим столиком пил такой же чай средних лет смуглый мужчина, но перед ним лежал счастливый румяный брусок черного хлеба. Он аккуратно отрезал карманным ножом ломти и ел. Не знаю, видимо, он поймал мой нескромный, даже, может быть, жадный взгляд на его сокровище. Допив чай, мужчина сложил нож, сунул его в карман, резко встал, цепко взял в руку оставшуюся часть хлеба, быстро пошел к двери и, проходя мимо моего стола, твердым и мгновенным движением положил хлеб передо мной. Положил и стремительно вышел на улицу… Это было сорок пять лет тому назад. Как видите, я не забыл. И ведь в этом эпизоде не было произнесено ни единого слова. Я был так поражен поступком незнакомца, что даже не успел крикнуть ему вслед «спасибо!».
Миша Сорокин умер рано, двадцати семи лет. Он и жил все эти годы приговоренным. Ему нельзя было заниматься гимнастикой, быстро ходить, плавать. Он и родился нездоровым. Застенчивость и чистота его были поразительны. Пошли мы с ним гулять в только что открывшийся Центральный парк культуры и отдыха, на аллеях которого по образцу старинных парков были выставлены гипсовые копии древнеримских и древнегреческих статуй – обнаженные мужчины и женщины. Проходя мимо, Миша опускал глаза. Я его спросил: «Почему ты не посмотришь на знаменитые статуи?» Он ответил: «Мне стыдно».
Ольга Киприановна жила долго и во все годы следила за моим движением по жизни с поразительной доброжелательностью. Когда я начал выбегать в массовках спектаклей Театра Революции, Ольга Киприановна непременно приходила, смотрела мои дебюты и после спектаклей всякий раз говорила: «Хорош, очень ты хорош!» Хотя был я хорош или плох, значения не имело, – бегал я в толпе, и обыкновенный зритель даже не замечал меня, только Ольга Киприановна замечала. И для нее я был хорош. Ах, как это важно, как это поддерживает тебя в жизни! Пусть хоть один человек, но доброжелательно следит за твоей судьбой. Это ведь не я был хорош, это была хороша Ольга Киприановна.
Третий приют
Это, пожалуй, самый невероятный из всех.
Когда я выезжал из Костромы в странствия, мой дядюшка – врач Александр Федорович Розов – сказал мне: «Подожди, я попрошу доктора Преображенского дать тебе письмо к его родственнику. Может быть, тот тебе в чем-то пригодится».
Приехав в Москву, я не сразу стал разыскивать адресата, но потом узнал, что лицо, которому я должен был вручить письмо, сейчас не в Москве, а живет в деревне под Каширой, снимает там дачу. День у меня был свободным от всяких хлопот, и я поехал в Каширу. Смутно помню, каким способом я добирался до деревни, но, войдя в избу, узнал, что дачники ушли в лес за грибами. Ехал я на поезде долго, электрички тогда не было, да еще еле нашел деревню. Не возвращаться же обратно. Жду во дворе. И вот из лесу выходит худой, высокого роста мужчина и, что мне особенно бросилось в глаза, в калошах на босу ногу, подвязанных веревками. Оказалось, что это именно тот человек, кому я должен был вручить костромское письмо. Теперь я могу назвать фамилию, имя и отчество родственника доктора Преображенского. Алексей Дмитриевич Попов. К стыду моему, живя в Костроме, я не знал, кто это такой. О Станиславском слыхал. И был еще какой-то, кажется, Немирович-Данченко, не то писатель, не то режиссер. И все.
За Алексеем Дмитриевичем из лесу вынырнул паренек, тоже длинненький и худенький, его сын. Оба победно несли свои корзины, в которых, по-моему, было совсем не густо.
Я вручил письмо. Хозяин усадил меня за стол, предложил еду и, поставив передо мной рюмку, спросил, пью ли я водку.
Здесь я опять должен сделать небольшое движение в сторону. Костромская компания, в которой я рос, все мои сверстники, думаю, не ошибусь, лет до двадцати в рот не брали этого зелья. В те времена сказать про юношу семнадцати-восемнадцати лет, что он пьет водку, было все равно что зачислить его в исчадия ада, на него уже все начинали смотреть как на проклятого. Да, да, так было! Сейчас, когда я выступил по радио, написал большую статью в газету, ратуя за всеобщую борьбу с пьянством, которое мне ненавистно, и получил в ответ тысячи писем, полных слез, главным образом слез матерей и жен, я уж и сам почти не верю в идиллию прежних лет. Да, молодежь в те времена не пила. И почему теперь пить начинают чуть ли не с детского возраста, как остановить этот водочный вал, я, к моему горю, ответить не могу.
Когда Алексей Дмитриевич заговорил со мной о водке, я растерялся, допустил паузу, во время которой в уме пронеслось: если скажу «не пью», получится – вроде бы я еще совсем ребенок. А мне уже шел двадцать первый год. А если сказать «да», не произведу ли я ужасное впечатление человека, давно пьющего водку? Однако я сказал «да». Алексей Дмитриевич налил мне рюмку, и я, чокнувшись с ним, залпом проглотил зелье. Видел, как сын его Андрюша смотрел на меня, раскрыв глаза, и, видимо, думал: «Ух, какой кошмарный мужик приехал из Костромы!»
Прочитав послание, Попов спросил, как идут у меня дела. Я рассказал о своих метаниях по училищам. Он эти метания одобрил. Еще до темноты я уехал в Москву. Потом, много лет спустя, я думал: сыграло ли это письмо в моей жизни ту роль, которую я не хотел бы, чтобы оно сыграло? Ведь Алексей Дмитриевич был художественным руководителем Театра Революции и, бесспорно, мог бы, особенно если судить по теперешним временам, составить мне протекцию. Не знаю, может – да, может – нет. Во всяком случае, меня как-то успокаивает уж совершенно беспристрастное принятие меня в Киноинститут.