Константин Симонов - Разные дни войны (Дневник писателя)
Мы проехали еще несколько километров и натолкнулись на огромные стада, заполнившие всю дорогу. Скота гнали столько, что дальше мы уже ехали со скоростью два-три километра в час, ныряя на своем "пикапе" среди голов и рогов. Проехав еще несколько километров, остановились, поставили машину на обочине и стали совещаться.
Хотя мы по-прежнему не верили, что немцы могут быть в Смоленске, и нам казалось обидным возвращаться в Рославль, всего сорок километров не доехав до Смоленска, но двигаться вперед, пробиваясь через эти сплошные стада, тоже было бесполезно. Мы не добрались бы до Смоленска и к ночи.
Наши сомнения окончательно разрешил какой-то саперный капитан, ехавший - а вернее сказать, ползший - на машине среди этих стад со стороны Смоленска. В ответ на наш вопрос он сказал, что двигаться дальше бессмысленно - в двадцати километрах от Смоленска дорога закрыта для движения и спешно минируется. Мы повернули.
У нас ушло еще два часа, чтобы пробиться сквозь стада назад, к Рославлю. Когда мы въехали туда, там была воздушная тревога. Над городом кружили немецкие самолеты. Потом они, облетев город, стали, пикируя, обстреливать что-то невидимое нам за его окраиной. На городской площади, несмотря на воздушную тревогу, продолжали обучаться ружейным приемам мобилизованные. Кучки их, еще без оружия, в гражданском платье, стояли у военного комиссариата и у других зданий, где размещались мобилизационные пункты.
Развернув карту, мы решили ехать по шоссе до Юхнова, а оттуда свернуть проселками на Вязьму. На выезде из Рославля нас задержали и проверили документы.
Был жаркий летний день. За Рославлем дорога на восток была совершенно мирная. По сторонам виднелись деревни, и ровно ничто не напоминало о войне. Известия о прорыве немцев сюда Веще не дошли, и никто не мог еще себе представить, что через несколько дней эти места станут ближайшим фронтовым тылом.
Было тягостное ощущение от несоответствия между тем, что мы видели в последние дни, и этой мирной, ничего но подозревающей сельской тишиной.
Несколько последних суток прошло у нас в непрерывном движении, и нам некогда было подумать, сообразить, нам нужно было только ехать, пробиваться, снова ехать, соединяться со своими, двигаться с места на место. Теперь, когда мы ехали по спокойной шоссейной дороге, когда был летний жаркий тихий день и Трошкин и Кригер по очереди сменяли за рулем засыпавшего от усталости Боровкова, мы вдруг почувствовали и то, как мы устали за эти дни, и через эту усталость самое главное: почувствовали, что произошло какое-то большое несчастье. Только теперь, заново начав думать о том, что значит переход штаба фронта из Смоленска в Вязьму, мы заколебались: может быть, и Смоленск взят? А ведь еще так недавно о Смоленске не было и разговора, говорили только о Минске, считалось, что фронт где-то там. Все эти мысли одна за другой привели меня в такое тяжелое настроение, в каком я, кажется, еще никогда не был. Казалось, что немцы прут, прут и будут переть вперед. И непонятно, когда же их остановят?
Было тревожное чувство: неужели они придут сюда? И чувство острой жалости и любви ко всему, находившемуся здесь: к этим деревенским избам, к женщинам, к детям, играющим около шоссе, к траве, к березам, ко всему русскому, мирному, что нас окружало и чему недолго оставалось быть таким, каким оно было сегодня...
Мы ехали и молчали. Долго-долго молчали. Потом у нас от долгой езды в такую жару перегрелся наш старенький мотор, и мы километров через семьдесят после Рославля вынуждены были остановиться и ждать, когда он остынет.
Мы вылезли из "пикапа", и Паша Трошкин сказал: - Ребята, а ведь выбрались, а?
Но это было сказано устало и без всякой радости. Нас не радовало то, что мы выбрались. Хотелось только поскорее добраться до Вязьмы и там, в Вязьме, хоть что-то понять. Понять то, чего мы еще не понимали.
Трошкин поставил нас у "пикапа" и несколько раз подряд снял таких, какими мы были в тот день, - усталых, небритых и, как мне тогда казалось, вдруг, всего за несколько дней, постаревших.
Мы снова поехали. По дороге, чтобы хоть как-нибудь на минуту забыть обо всем том, что нас мучило, я стал читать ребятам стихи, сначала чужие, а потом и свои, написанные перед самой войной. Стихи им понравились, но из-за одного, самого последнего, написанного утром 22-го, когда я еще не знал о войне - "Я, верно, был упрямей всех, не слушал клеветы и не считал по пальцам тех, кто звал тебя на "ты", - Петр Иванович Белявский заспорил с Женей Кригером. Белявский говорил, что эти стихи не есть результат внутреннего убеждения, а только попытка как-то для самого себя оправдать то положение, в которое я попал в своей личной жизни. Кригер спорил с этим, а я молчал. Молчал не потому, что мне не хотелось спорить, а потому, что странным казался самый этот спор о стихах здесь, на этой дороге, после всего, что мы видели. По сравнению со всем, что произошло с нами и происходило кругом, мне казалось таким бесконечно неважным, был ли я упрямей всех и слушал ли я клевету, и вообще казалось, что я никогда не буду писать ни таких, ни вообще никаких стихов.
Потом слева от дороги пошли места, где, оказывается, Петр Иванович Белявский провел свою юность. Он ударился в лирику, стал вспоминать, как он здесь неподалеку учительствовал в школе, какая это была школа, кто здесь жил, с кем он был знаком. Он говорил обо всем этом растроганно, сам немножко умиляясь, но мне за этой настойчивостью воспоминаний, растянувшихся на добрых сорок километров, почудилось не только действительное желание вспомнить все это, сколько необходимость вспоминать сейчас о чем-то другом, давнем, а не о вчерашнем и не о сегодняшнем.
Мы свернули с шоссе и проселками поехали на Вязьму. Дорога сначала шла через лес, потом спустилась к реке. Мы переехали мост и остановились. Было уже часов пять дня. Жара понемногу спадала, река была спокойная, тихая, и вдруг мы поняли, а вернее, вспомнили, что ведь можно искупаться. Эта мысль поразила нас. Влезть в эту тихую воду, купаться... Вода была теплая, речка мелкая, в самых глубоких местах по грудь. Мы долго мылись случайно завалявшимся в "пикапе" кусочком мыла и только теперь увидели, до чего пропылились.
Аккуратный Боровков, идя купаться, накрыл "пикап" брезентом, и когда мы поднялись на берег, то увидели, что наш "пикап" окружило целое стадо коров. Они приподняли брезент и мордами тыкались в наши винтовки и каски. А одна пролезла головой в кабину и интересовалась баранкой.
Мы проехали дальше и слева от дороги увидели снижающийся за лесом ТБ-3. Где-то в этом районе был аэродром полка ночных бомбардировщиков. Еще до отъезда в Могилев мы слышали о нем в штабе фронта. Говорили, что этот полк в последнее время великолепно работал по ночам, почти не имея потерь. Секрет успеха, если верить истребителям, подшучивавшим над "ночниками", заключался в том, что немецкие зенитки с их автоматическим опережением были рассчитаны на более скоростные типы самолетов, а ТБ-3 со своей тихоходностью ночью становился как бы на якорь над целью. Стоял на якоре и плевался бомбами. Отплюется и уйдет. А зенитки все время бьют не по нему, а впереди него.