Арсений Гулыга - Шеллинг
Когда восстановлен был порядок и жизнь вошла в привычную колею, во избежание подобных инцидентов ночному сторожу запрещено было возвещать время; лишь с помощью специального контрольного механизма он должен был ежечасно подтверждать свою бдительность.
«Кто я такой, — размышляет Кройцганг в седьмом „бдении“. — Не иначе как порождение черта, который пробрался в постель к святой праведнице». Отсюда двой-ственная природа нашего героя. Не считайте его нигилистом и циником. Пусть видит он всюду Ничто, он не рад этому, и сердце его ранено падением нравов. «Сам папа во время молитвы не бывает столь благочестив, как я, оскверняя святыни… Меня уже не раз выгоняли из церкви, потому что там я начинал смеяться, и из публичного дома, потому что там мне хотелось молиться. Одно из двух: либо люди свихнулись, либо я. Если такие вопросы решаются большинством голосов, дела мои плохи».
Ведь не вынес своей судьбы поэт, тоже полуночник и сотоварищ сторожа. Он написал трагедию «Человек», а когда издатель отверг рукопись, повесился. Кройцганг читает его предсмертное послание: «Человек никуда не годится, поэтому я его перечеркиваю». Речь идет и о пьесе, и о жизни.
Сторож, знакомит нас с прологом к трагедии «Человек». Это монолог философствующего Петрушки. Мы узнаем об учении Эразма Дарвина (изложенном в его поэме «Храм природы»), согласно которому человек произошел от обезьяны. Ну что ж, рассуждает Петрушка, с этим, видимо, придется согласиться, а то найдут нам предков похуже. Петрушка пускается во все тяжкие доморощенного мудрствования: «Жизнь — это лишь шутовской наряд, одетый на Ничто, пусть звенят на нем бубенчики, все равно его порвут и выбросят. Кругом только Ничтог оно душит себя и с жадностью поглощает, и именно это самопоглощение создает обманчивую игру зеркал, как будто есть Нечто. Когда приостанавливается самоудушение и ужасающее Ничто выходит на поверхность, дураки принимают задержку за вечность, а она-то и есть как раз Ничто и абсолютная смерть».
Сама собой возникает тема сумасшедшего дома. Кройцганг изведал и это. Он был там и больным, и чем-то вроде вице-надзирателя. А вот его несчастные поднадзорные. Номер 1 — «образчик гуманности, превосходящий все, написанное на эту тему». Номер 2 и номер 3 — «философские антиподы, идеалист и реалист; один, воображает, будив у него стеклянная грудь, а другой убежден, что у него стеклянный зад». Номер 4 «угодил сюда лишь потому, что в своем образовании шагнул вперед на полстолетия; кое-кто из ему подобных еще на свободе, но их всех, как водится, считают полоумными…». Номер 9 считает себя творцом мира.
Не так ли у Фихте? У безумца «тоже есть своя система, по своей последовательности не уступающая системе Фихте, хотя человек здесь преуменьшен даже по сравнению с Фихте, обособляющим его разве что от неба и ада, но зато втискивающим всю классику, словно в книгу карманного формата, в малюсенькое „я“, местоимение, которое доступно чуть ли не младенцу».
Десятое «бдение» — скорее кошмарный сон. На глазах ночного сторожа в церкви заживо хоронят молодую монахиню. Она стала матерью. В священной истории нечто подобное выдавалось за чудо, тем не менее благочестивые сестры замуровывают несчастную в церковной стене.
Отец ребенка. — «незнакомец в плаще» — начинает рассказывать свою историю. Он родился слепым. Его мать приютила девочку, оставшуюся без родителей и дала обет посвятить ее небу, если сыну будет даровано зрение. Чудесное исцеление не дар небес, а дело рук докторов, тем не менее мать, видимо, сдержала свое слово. Об этом нам ничего не говорят, мы можем только догадываться, зная, что прозревший уже давно полюбил сиротку, можем представить себе дальнейшее развитие событий, завершившееся преступлением в церкви.
«О, лживый мир, — восклицает сторож, — здесь все поддельно!» Восклицание вызвано встречей на кладбище с самоубийцей, который при ближайшем рассмотрении оказался актером, репетирующим свою роль в театре.
Театр и сумасшедший дом — две главные ипостаси человеческого бытия. Они сливаются воедино в четырнадцатом «бдении», где рассказчик, в прошлом актер, игравший в придворном театре роль Гамлета, сообщает о том, как он встретил и полюбил актрису, исполнявшую роль Офелии. Встретил в психиатрической больнице, где оба оказались пациентами. Офелию мучает вопрос, возникающий при чтении Канта: есть что-нибудъ «само по себе» или все только слова и фантазия? «Помоги мне прочитать мою роль до самого начала, до самой себя, — просит она Квинтета. — Есть ли во мне что-либо помимо моей роли или все только роль, и Я в том числе?» Гамлет убеждает ее: все только роль, все только театр, играет ли комедиант на самой земле, или на два метра повыше — на сцене, или на два метра пониже — в могиле. «Быть или не быть?» — теперь он такого вопроса себе не задаст. Раньше его смущала мысль о бессмертии, и он боялся смерти: сыграв свою роль в посюсторонней комедии, попасть в новую, потустороннюю, упаси боже! Теперь он знает, за смертью нет вечности. Увы, Офелия разубеждает его. Умирая (не на сцене, а в жизни), она говорит: «Роль кончается, но Я остается, они хоронят только роль… Я люблю тебя, это последние слова в пьесе, и только их из моей роли я постараюсь запомнить, это лучшее место в пьесе, остальное пусть они предадут земле».
Бонавентура (как и его герой) — не нигилист, он только беспощадный и довольно едкий критик всех человеческих начинаний. Он верит в бога, его не устраивает лишь возня с религиозными культами, претендующими на исключительность. «Всеобщую мировую религию, которую природа открывает нам своими письменами, они раскладывают по полкам мелких национальных и племенных религий для евреев, язычников, турок, христиан, а последним и того мало, и они себя раскладывают по новым полкам». Искусство — великий дар. Только пусть оно не претендует на первенство по сравнению с природой. «На вершине горы посреди Музея природы они воздвигли еще один, поменьше, — для искусства… Иногда у меня тоже возникают свои художественные капризы, добрые или злые, и я из великого хранилища перехожу в малое, чтобы взглянуть на то, как человек что-то прилежно строит и вырезывает, полагая, что он поднимается над природой, не пытаясь, однако, вдохнуть в свои произведения главный элемент всего живого: саму жизнь».
А вот политика. Здесь люди ведут себя наиболее легкомысленно и безрассудно. Государство предпочитает иметь дело с надежными машинами, чем с исполненными смелого духа гражданами. А каковы сами граждане? Выйдя после кончины Офелии из сумасшедшего дома, наш герой становится актером бродячего кукольного театра. Однажды играли в деревне близ французской границы, за которой разыгрывалась своя великая трагикомедия, где король дебютировал весьма неудачно, а Петрушка во имя равенства и братства рубил головы, как капусту. Играли пьесу на библейский сюжет о прекрасной Юдифи, которая отсекла голову царю Олоферну. Возбужденные зрители, увидев кровь, тут же бросились к дому старосты, чтобы и ему отсечь голову. Кройцганг успокаивает толпу, он поднимает голову деревянного Олоферна и говорит: «Когда она еще сидела на туловище, то управлялась вот этой проволокой, а проволокой управляла моя рука, и так далее до бесконечности, где управление уже не поддается учету… Можете ли вы сердиться на этого Олоферна, который прыгал по моему хотению? А вы перенесли свой гнев на голову нашего старосты, и это уж совсем неразумно… Что сделала вам его бедная голова, которую вы так жаждете? Это самая что ни на есть механическая штука на свете, вы не найдете в ней ни единой мысли. И не требуйте от нее свободы, потому что она не знает, что это такое».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});