Сергей Ермолинский - О времени, о Булгакове и о себе
— Не нахожу, — буркнул я и тревожно подумал: «Какое у него доброе лицо. Как у ребенка».
Без сомнения, он понимал, что с ним происходит, и готовился к последним физическим страданиям. Это подтверждалось и тем, что, когда мозг его был еще светел, он вызвал свою любимую младшую сестру Лелю (Елену Афанасьевну, по мужу Светлаеву) и шепнул ей, чтобы она разыскала и попросила заехать к нему Татьяну Николаевну Лаппа. Это была его первая жена, с которой он разошелся давно, в 1925 году, уйдя к Л. Е. Белозерской.
Через несколько дней Леля сообщила ему, что Татьяны Николаевны в Москве нет, она, по-видимому, давно уехала и где живет — неизвестно. Зрение у него ухудшалось с каждым днем, и слушал он Лелю напряженно. Он знал, что где-то рядом стоит Лена, и невидящий взгляд его был виноватый, извиняющийся, выражал муку. Лена спросила его с печальной укоризной:
— Миша, почему ты не сказал мне, что хочешь повидать ее?
Он ничего не ответил. Отвернулся к стене. Должен сказать, что я не только никогда не видел Татьяну Николаевну, но и до сих пор очень мало знаю о ней. На мои расспросы Булгаков всегда отвечал коротко, даже как-то сердито, с недовольством, уходил от разговора. Естественно, пришлось молчать. Знаю только, что он женился еще студентом, в 1913 году, а после окончания университета вместе с ней отправился в село Никольское земским врачом, что с нею вернулся в Киев и они, тоже вместе, прошли все годы гражданской войны. Она была рядом и в Киеве, и когда отступали с деникинцами на юг, и когда бежали от них, он лежал в тифу, а потом оба мыкались во Владикавказе…
Это был сложнейший период его жизни, и не только в житейском смысле (голод, нищета, бесприютность, малоудачные и случайные литературные опыты). Сложность заключалась в том, что надо было разобраться в тех событиях, в гуще которых он очутился. Надо было многое понять и прежде всего понять самого себя. От «деникинского балагана» он отвратился, но осознание полнейшего краха интеллигенции, связавшей свою судьбу с белым движением, как впоследствии он показал это в «Днях Турбиных» и в «Беге», пришло не сразу. Должно быть, свой внутренний идейный путь Булгаков прошел не однозначно. Попытка более подробного рассказа была бы с моей стороны по меньшей мере не достоверной. Я могу лишь об этом догадываться. Он не знал, что Анна Андреевна Ахматова уже написала:
Мне голос был. Он звал утешно,Он говорил: Иди сюда,Оставь свой край, глухой и грешный,Оставь Россию навсегда.<…>Но равнодушно и спокойноРуками я замкнула слух,Чтоб этой речью недостойнойНе осквернился скорбный дух.
Строки эти написаны в 1917 году, в полуголодном, испуганном Петрограде, в перепутанице литературных ссор и разрывов между недавними единомышленниками, а его мотало из стороны в сторону, он находился в самой гуще «грешной России», воочию видел ее, хлебнул досыта. И как знать, может быть, когда он очнулся в Батуме, где под покровом ночи уходили в море шаланды контрабандистов, не подкрадывались ли к нему разные мысли? Ведь пробраться в Турцию из Батума было тогда, пожалуй, легче, чем в Москву. Были ли колебания? Допускаю и это.
Но он принял твердое решение — в Москву! И коли решил, то, как всегда на крутых поворотах, действовал, отбросив какие бы то ни было размагничивающие сомнения. Только в Москву, хотя все там было для него загадочно и зыбко! В Москву, потому что уже мерцала там молодая русская литература! Ветер доносил ее и сюда… В Москву! Только в Москву! Это решение определило его судьбу, и именно оно сделало его писателем.
Вскоре, вслед за ним, уехала Татьяна Николаевна. Едва уцепившись за московский быт, он тотчас позвал ее, и началась их новая жизнь, неуютная еще, но с ощущением, что кочевье кончилось. Он превратился в репортера, в фельетониста, в газетчика, и дела его постепенно закрутились. А главное, как я уже упоминал, в этот период был начат и закончен роман «Белая гвардия».
Можно проследить по газетам, как постепенно исчезал фельетонист Булгаков. Если в 1923–1924 годах в одном «Гудке» (по приблизительным подсчетам) он опубликовал 57 фельетонов, то далее они попадаются все реже. В издательстве «Недра» вышла книга его рассказов «Дьяволиада», начал печататься роман. И вот уже появился не фельетонист, а писатель Булгаков.
Он сразу оказался не только в центре шумливой толкотни преуспевающих молодых литераторов, но и попал в среду «сменовеховцев», бывших эмигрантов, нахлынувших из Парижа и Берлина. Вернулся на родину А. Н. Толстой с группой профессоров, писателей и журналистов. Нетрудно представить себе, каким контрастом ошеломило его все это общество после полунищего существования (ах, боже мой, и ненавистного «коммунального» быта, связанного с ней, с Т. Н. Лаппа!). Не воспринимайте мой невольный укор другу как свидетельство очевидца, я тогда еще не был знаком с Булгаковым. Тем не менее предположения мои не вызывают у меня сомнений. В повести «Записки покойника» («Театральном романе») он изобразил сатирически (и очень смешно) один из литературных обедов, на котором наши писатели чествовали своих знаменитых коллег, вернувшихся на родину. Среди них могла быть и Любовь Евгеньевна. В повести он не упомянул о ней, но, думаю, он увидел ее впервые именно в этом окружении. Она явилась перед ним поистине как из другого мира!..
Свои черновые записки о Булгакове (в отрывках опубликованные в журнале «Театр» еще в 1966 году) я прежде всего прочитал Лене и сказал ей, что она для меня решающий цензор и может вычеркивать все, что покажется ей неверным[78], не дай бог, выдуманным или бестактным. Она попросила меня лишь об одном: как можно короче написать о Л. Е. Белозерской. Даже малейшее нелицеприятное суждение о ней с моей стороны непременно будет рассматриваться как подсказанное Леной. «Кроме того, — говорила Лена, — Люба все-таки добрая женщина и никогда не упрекнет тебя в неблагородстве только за то, что ты любил Мишу и стал моим, а не ее другом. И ведь она знает, как много ты пережил за эти годы. Разве этого недостаточно, чтобы понять, что твоя жизнь в Мансуровском кончилась? Все стало у тебя по-другому. Может быть, и ты сам стал немного другим. Нет-нет, я уверена, что она поняла, как, я думаю, поняла Марика, ведь она поняла?»
Лена! Я помню твои слова и вычеркнул все лишнее, написанное в запале, ибо не мог не защищать тебя, когда Миша ушел к тебе, перестал быть Макой и Масей-Колбасей, а про тебя говорили бог знает что. Ты многого не знала, но тебя, конечно, больно укололо, что большинство «пречистенцев» перестало бывать в твоем доме. До войны я продолжал встречаться с Любовью Евгеньевной (она часто заходила к нам, потому что дружила с Марикой, моей прежней женой), но холодок между нами все более чувствовался. Как видишь, я рассказал о ней очень сдержанно, стараясь не произнести ни одного неосторожного слова. И если прорвалась кое-где ирония, то считай, что это от дурной склонности моего ума; за внешним — подсматривать подкладку. Повинен в этом. Но теперь, когда тебя не стало, что-то окончательно надорвалось в моем отношении к ней.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});