Максим Горький - Книга о русских людях
Солидные мужики говорят о нем почтительно:
— Это мужик круглого ума, он для нас — министр!
Молодежь боится его и зовет: дядя Тим.
Вообще село очень уважает Борцова за ум, справедливость, за трезвую жизнь и достаток. На сходах он первый человек, но говорит всегда последним, внимательно выслушав всех крикунов.
Когда он был еще подпаском, бык ударил его рогом в бедро, а в молодости рекрута перебили ему ребра, поэтому Борцов ходит, странно раскачивая свое крепкое тело, — как будто ему хочется лечь на землю правым боком и, прижав к земле ухо, подслушать что-то в ней, а земля этого не хочет и отталкивает его.
Ему — лет шестьдесят, но он кряжистый, широкогрудый, меднолицый; плотные белые зубы его все целы; в сивых волосах торчат рыжие клочья, — кажется, что он не седеет, а рыжеет. Волосы его так обильны и густы, что он не надевает шапку даже зимою, в морозы. Голос у него мощный для подпасков и скота, а с людьми он говорит медленно и как бы нарочито тихо, чтоб люди внимательнее слушали.
Но главное, он философ. Часто бывает в городе, продавая свои соломенные изделия, много видел, обо всем подумал.
С утра до вечера он сидит в поле, где-либо на холмике под тенью одинокой березы или на опушке леса, грозно покрикивает команду подпаскам и ловкими шерстяными пальцами неустанно плетет солому, — около него целый сноп.
— Отчего люди враздробь живут? — ставит он вопрос и сам же отвечает: — А это от причины грамоты. Раздробились люди с того дня, как удумали эту словесную грамоту, книжки всякие, законы, приказы. Вот. Ты приказываешь, а я не могу понять тебя, я ж неграмотен! Примерно: ты скотский доктор, вертиринал по-вашему, я тоже скот понимаю, а друг дружку мы не можем понять, тому мешает грамота. Да.
Я слушаю и смотрю в его двуцветную, рыже-сивую бороду, в ней запутался широкий нос обезьяны, из нее шильями торчат, хитроумно сверкая, зеленые, жабьи глаза. А рта — не видно. Когда Борцов говорит, заметно только, что в бороде его что-то шевелится и бело просвечивает сквозь волосы холодная полоска зубов.
— И стоишь ты супротив меня человеком чужого языка, вроде немца. Так же и становой и всякий другой чин. Ежели он по-матерному лает, ну, это я понять могу, а как он только грамотно заговорит, — тут промеж нас овраг! Я — по ту сторону, он по эту, и друг друга не слышим. Или же — поп: разве кто понимает, что он в церкви кричит? В церкви, как во сне, очень желанно, ну а понять невозможно ничего. Тоже и учителя: ребятишек скучат да скуке и учат, года-а! Это очень полезно, что ребятишки на возрасте забывают грамоту, а то бы и мужики друг дружку понимать перестали. Видишь? Главный вред людям это от нее, от грамоты.
Я пытаюсь убедить его в противном, однако — безуспешно. Прищурив, спрятав хитренькие глазки, он слушал речь мою молча и надувал губы так, что усы мохнатым клоком выдвигались из бороды. Лицо его становилось глупым, качая упрямой башкой, он говорил сожалительно:
— Ах ты, господи! Ну, что тут делать? Не понимаю! Самых слов твоих не понимаю, не токмо — мыслей. Ты гляди, какие слова, а? Ты говоришь: наука, а я слышу — паука и сейчас тебя самого пауком вижу и будто ты меня, как муху, оплетаешь паутинкой. И еще ты говоришь, чтобы все были грамотны. Так это же безрассудок, на всех грамоты не хватит. Да и пищи не хватит, что ты! Ай-яй, до чего грамота доводит, ая-яй!
Конечно, я понимал, что пастух издевается надо мной, но я был тоже упрям, мне хотелось преодолеть упрямство дяди Тима. Видимо, это нравилось ему, он говорил со мной все более ласково и охотно.
Но после одного его рассказа я отскочил от Борцова, как мяч, отбитый палкой.
Сидел он вечером, после заката солнца, на скамье у ворот избы своей, пред избою; в темно-зеленой маслянистой воде пруда квакали лягушки, над нами ныли комары. Борцов отбирал из снопа стебли соломы и ленивенько философствовал, поучая меня:
— Ну, ладно; давай согласимся: нужен хороший человек. А — каков он, если хорош? Скажем так: людей-жителей не грабит, милостину подает, хозяйствует усердно — вот это будет самый хороший. Он законы знает: чужого — не трогай, свое — береги; не всё жри сам, дай кусок и псам; потеплее оденься, тогда и на бога надейся — вот он что знает. Это — самонужная его грамота. Таким человеком и держится наша держава, покоритель всех языков. Этот самый держалец земли всю вселенную кормит, и к нему всяк народ идет: немец разный, француз и турка — все к нему лезут. Даже, сам знаешь, завоевать хотели сколько раз: обворужатся чем лучше и прямо на Москву лезут охально. А он сидит смирно, ждет. Да. Подкатятся они, двенадцать языков, а то и побольше, тут он встанет да кэ-эк бабахнет! И все наступатели эти пылью рассыпятся, — больше ничего. И — никакой об них памяти. Будто — были, а — уж нет! И — с годами — все меньше наступателей этих, а нас — все больше, прямо и девать некуда. Вот.
— По твоим же словам выходит, что хороший человек просто бессчастный и даже вроде полуумного. Какое его дело? Никаких делов за ним не видать. Какая от него польза? Орет без ума чего не надо, и за то его садют в тюрьму, — вот как по твоим речам объясняется этот человек.
— Я таких знавал, я множество знаю всякой юрунды. Мне даже сам его благородие исправник не раз, не два говорил: «Много ты, Борцов, знаешь, умная башка у тебя». Я, конечно, ему низенько кланяюсь, а про себя знаю: дурак он. Жена у него без ног семь лет, а он сидит над ней, как сытый пес над падалью. И даже помер в один год с ней; говорили, будто с тоски. Про него тоже был слух: хорош человек. А хорошего у него одно было: лошадь. Я ей кровь спускал. Мерин. Крепкий, во всех статях, как литой.
— Самый смешной из хороших этих был сын помещицы нашей Дубровиной, Ольги Николавны; распутная баба была, муж бросил ее, за границу скрылся даже. Остроносая такая, бойкая.
В очках ходила, очки на черной нитке, а нитка за ухо привязана. «Я, говорит, доктор». Лечила некоторых. Ей, на пожаре, ногу переломили, стала тише после этого.
— А сын ее, Митя, дружком моим был, ребятишками живучи, вместе баловали. Потом он скрылся учиться и долгие годы не видать было его. Вдруг — будто из болота выскочил; я тогда уже пастухом был, сижу на опушке, дудки режу, а он и бежит. «Узнал ты меня?» — спрашивает. Длинный, худой стал, облысел и тоже в очках, как мать. В руке палка с кисейным колпаком, через плечо, на ремне, жестяная коробка, ножки тоненькие — совсем паяц! Мотыльков ловит, жуков и травы собирает, будто колдун. Говорит со мной по старинке, как с мальчишком: помнишь, спрашивает, помнишь? Вижу: дураком выучился Митя; мне и вспоминать стыдно, я уж в ту пору женат был. «Что, пытаю, делаешь, Митрий Павлыч?» — «Книжки, говорит, пишу про насекомую жизнь». — «Так, говорю. Занятия приятная».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});