Екатерина Бакунина - Быть сестрой милосердия. Женский лик войны
И как нам хорошо жилось в это время! Анаст. Алекс, была такая добрая, такая снисходительная, с такой любовью, с такой сердечной добротой относилась ко всякому. Отрадно, спокойно было на душе!..
Но недолго это продолжалось. После всенощной в Вербную субботу Анаст. Алекс, почувствовала себя нехорошо. Ночью начались приступы, как в холере, хотя в это время ни в одном нашем госпитале, да и во всем Петербурге не было о ней и слышно. Во вторник она скончалась! Никогда не забуду этой ужасной ночи! Дочь ее была в отчаянии, а для меня это была ужасная потеря — точно я почувствовала, что нет Божьего благословения на моих начинаниях!..
Никогда не забуду службы этой Страстной недели. Когда шла служба 12 Евангелий, Анастасия Александровна лежала в гробу посреди церкви. Слава Богу, тогда не была так развита паника всех микробов и бактерий, и мы спокойно окружали ее гроб (да никто и не занемог). В пятницу мы, после отпевания, проводили ее на кладбище. Я не в состоянии была причащаться в четверг и отложила до субботы. Помню, что меня перед самым Евангелием, когда священник облачается в светлые ризы, позвали к сестре Егоровой. Это была хорошая сестра из тех, которые приехали со мной в Екатеринослав; она уже там имела все признаки чахотки, и можно было удивляться, что она еще так долго прожила. Она меня просила о матери и сестре, которая тоже была в общине, просила, чтобы ее схоронили на Смоленском кладбище, где ее родные, говорила о разных мелочах для сестры, была в полной памяти, говорила спокойно и тут же тихо скончалась!.. И я, перекрестив и поцеловав ее, еще успела придти к концу обедни и принять Св. Таин. Всякий верующий может легко понять, с каким чувством я в этот раз причащалась.
Хотя Святая неделя в этом году была ранняя, но, однако, в день погребения сестры, 6 апреля, солнце ярко блистало, и мы при торжественном пении: «Христос воскресе из мертвых» проводили ее, по ее желанию, на далекое от нас Смоленское кладбище.
7 мая великая княгиня уехала. По всему можно было видеть, что ее отношения ко мне были не те, что прежде, хотя, кажется, теперь графине нечего было быть недовольной; после кончины Броневской ее положение стало совсем определенным: она сделалась вполне сестрой-на-ставницей испытуемых. Но она волновалась из-за всяких пустяков, даже из-за дурно приготовленного для нее супа; а когда приходилось послать испытуемую на дежурство в госпиталь, она говорила, что это козни против нее, делала сцены, которые выводили меня из терпения.
Да, я должна признаться, что не нахожу правильным такое терпение, которое будет смотреть молча на то, что приносит вред. Но все эти булавочные уколы волновали и огорчали меня, и я просила Бога просветить меня. Неужели я одна виновата во всей этой неурядице?
Я имела привычку — «в минуту жизни трудную, теснится ль в сердце грусть», ехать помолиться в Казанский собор, который я очень любила. Вот и при этих мучительных вопросах я поехала туда. На крыльце собора я встретила игуменью и казначейшу здешнего монастыря. Я с ней была знакома. Мы стали разговаривать. Она с участием спросила меня: «А графиня у вас?» (она прежде жила в их монастыре). Я отвечала, что у нас. Тогда она, взглянув на меня с участием, повторила два раза: «Дай вам Бог терпенья! Дай вам Бог терпенья!». И это меня несколько успокоило.
В. И. Тарасов вернулся в мае. Ему было поручено устроить в пристройке дома, где у Доста были какие-то странные бассейны для его ортопедических больных, небольшую женскую больницу. Но для этого требовались большие переделки.
Ему отведена была квартира во дворце с тем, чтобы потом нанять квартиру вне общины. Это тоже был знак недоверия, а у нас, в нашей домашней жизни, все шло хуже и хуже и удручающе действовало на умных и развитых сестер, а для любивших сплетни и пустые пересказы это было на руку. Священник, который часто бывал в общине, раз даже в церкви, в проповеди, не говорил просто христианской проповеди, а, стоя перед царскими дверьми, позволил себе говорить разные личности. Я помню, в каком смущении сестры выходили из церкви.
Может быть, я слишком подробно пишу об этом, но мне хотелось показать тот вред, который происходит в общем деле, если занимающиеся им не действуют и не живут в полном согласии.
Я решилась оставить общину. Как мне это ни было грустно и тяжело, но я видела, что более я не была полезна, — напротив того, может быть, против своей воли — вредна!..
Итак, я начала с того, что просила отпуска. Это было записано в журнале комитета. На комитетских протоколах великая княгиня делала на полях собственноручные замечания и написала: «Прошу остаться до моего возвращения».
Тогда я отправила письмо прямо к великой княгине, писала, что я оставалась в общине, пока надеялась, что могу быть полезна, а теперь, видя все неурядицы и ее отношение ко мне, нахожу, как мне это ни грустно и ни тяжело, что я дольше не должна оставаться.
На это письмо Эдита Федоровна, по приказанию великой княгини, официально мне писала, что великая княгиня отпускает меня в отпуск, но она еще не принимает моего решения совсем оставить общину; успокоясь и отдохнув в деревне, я должна написать вторично.
А сама Эдита Федоровна послала мне очень длинное, неприятное и жесткое письмо, на которое я ей тоже, может быть, резко отвечала.
Не могу сказать, чтобы ее письмо заставило меня решиться, потому что я совершенно решилась еще тогда, когда писала к великой княгине, но ее письмо утвердило меня в мысли, что я поступаю как должно.
Итак, покончив разные дела и отдав в детскую больницу белье, которое готовилось у нас, я стала собираться к отъезду. Съездила проститься в Кронштадт с сестрами, как уезжающая в отпуск, а с сестрой М. И. Алексеевой — как оставляющая общину совсем.
Грустное было прощанье! Как она плакала! Но с ней наша дружба продолжалась и в письмах, и в редких свиданиях.
И в доме я прощалась как уезжающая в отпуск — так этого желала великая княгиня. Но тут были сестры, которые знали, что я уезжаю совсем.
В общине был установлен порядок, что сестра, уезжающая в отпуск, снимала и оставляла в общине свой золотой крест, который мы носим на широкой голубой ленте.
Живо помню светло-сумрачную петербургскую летнюю ночь, полумрак красивой общинной церкви, и как я вошла в нее одна, помолилась, заплакала и сняла, с грустью, но с полной решимостью, тяжелый крест сестры-настоятельницы и повесила его на общинский образ Воздвиженья Креста Господня…
На другой день я уехала…
Еще прибавлю несколько слов. Когда в 1879 году исполнилось 25 лет основания общины, я получила от великой княгини Екатерины Михайловны следующую телеграмму:
«В сегодняшний день исполнившегося двадцатипятилетия Крестовоздвиженская община сестер милосердия не может не вспомнить с чувством особой признательности о вашей неутомимой образцовой деятельности в Общине в самые трудные для нее года зарождения и устройства. Екатерина».
Эта телеграмма была мне очень приятна. Она меня удостоверила в том, что мое пребывание в общине не было для нее бесполезно.
С. А. Есенин
В багровом зареве закат шипуч и пенен,Березки белые горят в своих венцах.Приветствует мой стих младых царевенИ кротость юную в их ласковых сердцах.
Где тени бледные и горестные муки,Они тому, кто шел страдать за нас,Протягивают царственные руки,Благословляя их к грядущей жизни час.
На ложе белом, в ярком блеске света,Рыдает тот, чью жизнь хотят вернуть…И вздрагивают стены лазаретаОт жалости, что им сжимает грудь.
Все ближе тянет их рукой неодолимойТуда, где скорбь кладет печать на лбу.О, помолись, святая Магдалина,За их судьбу.
1916Эти стихи были написаны в тот период, когда юный поэт (ему исполнился только 21 год) работал санитаром в Лазарете Их Императорских Высочеств Великих Княжон Марии Николаевны и Анастасии Николаевны при Феодоровском Государевом соборе для раненых в Царском Селе. Эти стихи Есенин прочел на концерте в день именин великой княжны Марии Николаевны 22 июля 1916 года.
В. И. Чеботарева
В дворцовом лазарете в Царском Селе
Дневник: 14 июля 1915 – 5 января 1918[1]
1915
21 июля.
<…> 21-го операция Заливского прошла отлично. Шелк подавала Татьяна Николаевна, Ольга Николаевна[2] инструменты, я[3] — матерьял. Вечером опять приехали чистить инструменты, сидели все в страшной тесноте. Открыли сами окна, сами притащили шелк. О[льга] Николаевна опять сказала: «Мама[4] кланяется вам, Валентина Ивановна, особенно. А хорошо здесь, не было бы войны, мы и вас бы не знали, как странно, правда?». Скребли усердно мыльцем, спиртом, готовые инструменты сами клали в шкап. Офицеры удивлялись: «Ведь есть денщики, отчего вы себе руки портите!».