Жизнь и творчество Р. Фраермана - Владимир Николаев
Мы заночевали в необычайно чистом маленьком общежитии для приезжих; улеглись на чистом постельном белье, о существовании которого давно забыли. Я подумал, что Рувим сейчас скажет:
«Что там ни говорите, а провести ночь по-человечески довольно-таки приятно».
Вместо этого, подложив руки под голову, он задумчиво произнес:
— А ведь мы с вами воздушного боя не выдержали бы.
— Само собой, тут и вопроса нет!
— И вообще мы с вами г...о. После войны, если нас не пришибет — а скорее всего, пришибет, где ж это видано, чтобы два таких титана фронта не попали под шальной осколок или пулю! — цена нам все равно будет копейка.
Вместо того чтобы насладиться чистой постелью и поскорее заснуть, мы затеяли большой разговор.
Под конец, точно осуждая себя, Фраерман заметил:
— Призна́юсь вам в своей слабости — ужасно люблю поговорить. Ведь вы на этот счет тоже слабы? А?
Я согласился с ним.
— И какого лешего нам надо что-то решать?! Выполняйте воинский долг, и баста! Так нет же: колупаем-колупаем, стараемся проникнуть в нутро событий. А оно, может, пусто? А? — Он помолчал и сделал затем неожиданный вывод: Война отвратительна, фуй! Вот такие ребята, каких мы с вами сегодня видели, гибнут: один бой, другой, третий и нет парня! Ведь это гадость, разбой! Если вернусь целым домой, ни слова о войне не напишу. Найдется кому вспоминать, ничего.
Он не предполагал тогда, что спустя несколько лет сочинит небольшое, но надолго запечатлевшееся произведение «Подвиг в майскую ночь».
— Нет, не стану писать про нее, — убежденно повторил он. Другое дело сейчас: это наше оружие, мы сражаемся, как это возвышенно говорится, при помощи слова. Сражаться так сражаться... Дайте мне автомат, и я сяду в окоп. У меня будут трястись поджилки, но постараюсь от других не отстать. Великая вещь общность... — Он зевнул и добавил: — Это мне еще здорово повезло, что вы тоже любите поговорить.
В душе его что-то накапливалось неотвратимо: страдания вокруг, тяжесть каждодневных испытаний, физическая изнуренность, обычный человеческий страх, прикрываемый безотказной готовностью идти на любое задание.
Он существовал как бы в двух измерениях, и каждое было искренним и реальным. С одной стороны, воодушевленный своим делом, готовый к опасностям военный корреспондент, писатель, постигающий душу солдата, законы его поведения на войне; с другой — впечатлительный, полный тревоги человек. Тревога овладевала им все сильнее.
Фашизм он ненавидел всем своим существом. На коротком привале, лежа на траве, а позже где-нибудь в хате, он размышлял вслух о мифических двухстах танках, которые союзники наши обязаны перебросить немедля в Бретань, чтобы этим пластырем оттянуть хотя бы малую часть навалившихся на Россию вражеских сил.
— Двести танков, не меньше! На меньшее я не согласен! — восклицал Рувим Исаевич. — Тогда мы навалимся на фашистов всей своей массой и раздавим гадину!
Но все, что составляло реальность войны, — уклончивость союзников, тяжелые неудачи первых месяцев, такие неожиданные для всех после стольких заверений в несокрушимой мощи армии, небо, по которому «ястребки» наши проносились нечасто, зато летали и разведчики, и тяжелые эскадрильи противника, нехватка огневых средств у нас, толки о бутылках с жидкостью для борьбы с немецкими танками, — много было такого, что терзало душу впечатлительного человека, воспринявшего драму своей страны как личную и глубоко ранящую.
Он и виду, впрочем, не подавал, что страдает. Вечером в редакционной палатке, разбавляя, как и все, спирт водой, рассказывая пресмешные истории, от которых у всех на душе теплело, Фраерман по-прежнему оставался в центре нашего коллектива. Но стоило нам оказаться вдвоем, как он возвращался к мысли, сверлившей его неотступно: как это на глазах у всего человечества великий народ, истекающий кровью, сражается один на один с таким страшным врагом? И никому дела нет, и никто не вмешается по-настоящему! Вообще, как это все происходит на земле таким образом, что зло можно черпать безгранично, ушат за ушатом?
Тяжкие мысли наслаивались на реальности фронтовой жизни. От каждого из нас требовались крепкие нервы и выдержка. Сознавая это, Фраерман старался всячески скрыть, что за короткое время нервы его пришли в негодность.
Он и виду не показывал, что тайные его терзания переходят мало-помалу в болезнь. Лишь в редчайших случаях, и то с глазу на глаз, признавался, что сердце время от времени напоминает о себе невыдуманной обыкновенной болью.
Сотрудникам не приходило в голову, что так живо на все откликающийся товарищ, такой безотказный и легкий в общении, живет под гнетом тайных страданий. При них он держался с неизменной бодростью.
Но если бы кто попробовал собрать в одно все, что пришлось пережить ему за короткое время, и сопоставил с болезненно-нервной и чуткой натурой Фраермана, то, пожалуй, удивился бы, как в молчании своих горьких дум он сумел это вместить в себе.
Редактор получил вызов для Фраермана на какое-то писательское совещание и предоставил ему командировку.
— После того как кончится там у вас, поживите немного дома. Получите у старшины продукты и наслаждайтесь в полное удовольствие.
Случилось так, не помню уж по какому случаю, что и я к концу его пребывания попал в Москву. И само собой разумеется, как только выполнил неотложные поручения, зашел к нему.
Я застал Рувима Исаевича в пустой и застылой комнате. Батареи не грели, изо рта валил пар.
Он обрадовался мне и заявил, что никуда не отпустит. У него были еще полученные в редакции остатки консервов.
— Спать будем на медвежьей шкуре, есть у меня такая, господь приберег специально для нас. Только она у соседей, тут вообще ничего не осталось.
И он пошел в квартиру напротив, на той же площадке. Там жили женщины — старая, очень достойная, и дочь ее средних лет. Они заботливо оберегали квартиру Фраерманов.
Позже он и меня повел к ним — знакомиться, а вернее, перетащить вдвоем шкуру. Нас долго уговаривали заночевать у них, но Фраерман заявил, что предпочитает быть дома.
— Да у вас же холод собачий!
— Ну и тут не очень-то жарко.
— Все же печурка электрическая немного обогревает,