Викентий Вересаев - Воспоминания
– Честь имею показаться! Вот моя физиогномия!
Папа возмущенно оглядел меня.
– Виця! Что такое? Что за «физиогномия»? Неужели ты находишь это остроумным?
Я смешался и замолчал. Мне показалось, – Люба с сочувствием и ласкою поглядела на меня. Сразу подсеклись и восторг мой и вдохновение. Перед Любой, перед Любой так меня срезал папа!..
И на остаток вечера совсем, совсем я завял.
***Как-то подозвал меня к себе в гимназии учитель Михаил Александрович Горбатов. В нашем классе он не преподавал и, кажется, был папиным пациентом. Он мне предложил репетировать одного из своих учеников, четвертоклассника Поля, сына генерала. И прибавил:
– Человек богатый, не стесняйтесь. Спросите с него тридцать рублей в месяц.
Тридцать – в месяц!.. У меня до сих пор деньги бывали только подарочные на именины (по рублю, по два) да еще – что сэкономишь с трех копеек, что нам выдавались каждый день на завтрак. И вдруг – тридцать в месяц! За деньги я уроков никогда еще не давал, боялся, – сумею ли, – но преодолел свою робость и сказал, что согласен. Горбатов написал мне рекомендательное письмо я сказал, чтобы я с ним пошел к генералу сегодня же, в субботу, вечером.
Письмо было незапечатанное. Я пришел домой, рассказал о предложении, прочел письмо:
Ваше Превосходительство,
Александр Петрович!
Податель сего письма, один из превосходнейших учеников седьмого класса, может принять на себя обязанность репетировать вашего сына. Он знает превосходно немецкий язык и теоретически и практически и отличается большим терпением и любовью к труду.
О немецком так было сказано, потому что мальчик особенно плох был в немецком. Письмо это всех нас очень смутило. Долго мы обсуждали, можно ли идти с таким письмом. Папа находил, что совершенно невозможно: фамилия – Поль, – может быть, немцы; заговорят со мной по-немецки, и получится конфуз.
Решили так: сегодня я к генералу не пойду, а завтра, в воскресенье, днем пойду на дом к Горбатову и все ему объясню. Так и сделал. Горбатов рассмеялся, сказал, что рекомендательные письма всегда так пишутся, что генерал – форменный бурбон и немецкого языка не знает. И еще раз посоветовал, чтобы за урок я потребовал тридцать рублей.
Мне очень хотелось получить тридцать рублей… Но было страшно совестно просить такую колоссальную сумму: тридцать в месяц! Уж пятнадцать было бы для меня огромнейшим богатством, двадцать же – лучшего нельзя было и желать. А вдруг, правда, даст тридцать! Ведь генерал, – отчего не даст?
Долго я думал и решил, – когда меня генерал спросит об условиях, начну так:
– Михаил Александрович Горбатов советует мне просить с вас тридцать рублей…
И генерал, наверно, не даст мне дальше говорить и скажет:
– Ну, тридцать так тридцать. Прекрасно!
Пошел. Ввели к генералу в кабинет. Приземистый, с рачьими глазами, с седыми, свисающими по концам усами, в высоких сапогах со шпорами. Прочел письмо Горбатова.
– Угу! Ну, вот и хорошо. Мальчишка мой лодырь, будьте с ним построже… Позвать Александра Александровича!
Вошел юноша на голову выше меня, тонкий и красивый. Отец познакомил нас. Видимо, – это я потом сообразил, – отец ждал, что я поэкзаменую его сына, посмотрю его тетрадки, – он их принес по приказанию отца. Но я не догадался, – только мельком взглянул на тетрадки и сказал: «Хорошо!»
Сын ушел, отец наставил на меня рачьи глаза и спросил:
– А какие ваши условия?
– Михаил Александрович Горбатов советует мне просить тридцать рублей…
Генерал резко оборвал меня:
– Мне нет никакого дела до того, что вам советует господин Горбатов. Сколько вы сами хотите?
Я сконфузился и быстро ответил:
– Двадцать рублей.
– Хорошо.
– И он встал.
Глупость это была с моей стороны или предательство? Ей-богу, глупость. Мне теперь стыдно и удивительно вспоминать, до чего я тогда бывал глуп. Но не так, должно быть, воспринял мой поступок Горбатов. По-видимому, генерал встретился с ним в клубе и не поблагодарил его за совет, который он мне дал. Вскоре я встретился с Горбатовым в коридоре, поклонился ему. Он холодно-негодующими глазами оглядел меня, не ответил на поклон и отвернулся.
***У нас были на немецком языке сочинения Теодора Кернера и Шиллера, маленького формата, в тисненых коленкоровых переплетах, – их папа привез из своего путешествия за границу. Я много теперь стал читать их, особенно Кернера, много переводил его на русский язык. Мне близка была та восторженная, робкая юношеская любовь, какая светилась в его стихах.
Этот Кернер погиб на войне. И мне нравилось представлять себя в той героической обстановке, в какой он умер. И я переводил из него:
ПРОЩАНЬЕ С ЖИЗНЬЮ,
когда я, тяжело раненный, лежал в лесу и готовился к смерти
Ноет рана. Зубы стиснуты от боли.По сердца замирающему биеньюЯ вижу – смерть близка, и близко искупленье…О боже, боже! По твоей да будет воле!Немало снов вокруг меня мелькало, —Теперь те сны сменились смертным стоном.Смелей, смелей! Что здесь в душе сняло,И в мире том останется со мною.И что я, как святыню, чтил душою,За что я бился век, не уставая.Любовью ль то, свободой называя, —Как серафим в блестящем одеянье,Передо мной стоит… Сомкнулись веки,И медленно теряется сознанье…Прощай же, жизнь! Прощай, прощай навеки!..
Я лежал навзничь на полу нашей комнаты, раскинув руки, и слабо стонал и шептал запекшимися губами: «Люба!» И Люба невидимо приходила и клала белую руку на мой горячий лоб. Раз неожиданно открылась дверь, и вошел Миша. Я вскочил с пола, а он удивленно оглядел меня.
И из всего вообще, что я читал, вырастали душистые цветы, которые я гирляндами вплетал в мою любовь.
Есть в парке распутье, я знаю его!Верхом ли, в златой колеснице,Она не минует распутья того,Моя молодая царица!На этом распутьи я жизнь просижу,Ее да ее поджидая.Проедет: привстану, глаза опущу,Почтительно шляпу снимая…
Прочел я это в «Русских поэтах» Гербеля. Песнь Риццио из поэмы Нестора Кукольника «Мария Стюарт». Я пел эту песню, – и была моя молодая царица с наружностью Кати, с червонно-золотыми волосами под короной, и я вставал, снимал шляпу с длинным страусовым пером и низко кланялся.
***Каждое воскресенье мы обязательно должны были ходить к обедне в гимназическую церковь. Если опаздывали, нас наказывали. После обедни всех собирали в актовый зал и делали перекличку. Длинная-длинная служба, выпивоха-иеромонах с веселыми глазами и фальшиво-благочестивым голосом, белые, пустые стены гимназической церкви, холодная живопись иконостаса; серые ряды расставленных по росту гимназистов; на возвышении, около свечного ящика, грозный инспектор Гайчман: то крестится, то инквизиторским взглядом прощупывает наши ряды, – благоговейно ли чувствуем себя. Церковный староста, богатый чаеторговец Белобородое, худой бритый старик в длиннополом сюртуке, извиваясь, ходит перед иконостасом, ставит свечки и крестится. Отблеск скучно-белесого зимнего дня на полу… Тошнит и теперь, как вспомнишь.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});