Ярослав Ивашкевич - Шопен
«Все это вместе взятое приводило к тому, — мы еще раз процитируем Листа, единственного биографа, который виделся с Шопеном ежедневно, — все это вместе взятое приводило к тому, что Шопен, хоть и связанный со многими выдающимися представителями тогдашнего литературного и художественного движения столь тесно, что, казалось, должен был быть им близок, тем не менее всегда оставался в их среде чужим».
Часто говорят о том — да и сам я уже высказывал это мнение, — что Шопен приехал в Париж уже зрелым человеком. Так оно в действительности и было. Но превращение зрелого юноши в великого человека в обстановке горького одиночества и тонко подмеченной Листом отчужденности должно было отразиться на творчестве автора двух концертов. Вот в чем истоки этого надрыва, трагизма в сочинениях Шопена, что не лишает их силы, но превращает их в одинокие храмы, в воздушные замки этого революционера не у дел.
Положение Шопена в Париже сказалось и на его характере. Из веселого мальчика («капризный», — говорила о нем Гладковская на закате своих дней) он превратился в разочарованного старого холостяка. Перемена эта, разумеется, совершалась постепенно и незаметно. Но она свершилась. Париж сделал Шопена недоверчивым к окружающему его миру. Ничего удивительного. Это был жестокий, равнодушный мир. Где было искать настоящую, живую жизнь, он не знал. Среди поляков он чувствовал себя лучше, «но тут много дураков», — заметил он. Может, здесь свою роль сыграло и отношение Шопена к романтизму.
Если Шопен и был романтиком, то был он им sans le savoir[77]. Душа, разум, характер Шопена, воспитанного отцом, рационалистом и вольтерьянцем, принадлежали еще XVIII веку. Карл Гавард, который незадолго перед смертно Шопена частенько читал ему вслух, утверждает, что любимым чтением композитора были философские повести Вольтера. Это заметно повлияло на его холодное отношение к людям, на его проницательность. Письма Шопена полны портретных характеристик, поразительно точных, как, например, этот венский портрет Тальберта. В Париже, городе множества типов рода человеческого, наблюдательность человека обостряется. Рассказывают, что Шопен обладал огромным актерским и имитаторским талантом, рисовал великолепные карикатуры. (Бальзак в одном из своих романов сравнивает имитаторские способности одного из героев со способностями Шопена.) В этом проявлялось его отличное знание людей. Для Шопена человек был «существом познанным», он отлично раз бирался в материалистических побуждениях человеческих поступков и не питал больших иллюзий насчет общества, его окружавшего. Хотя он и называл себя революционером, да и был нм в том смысле, что его устами, устами народного художника, говорил польский народ, его глазам не дано было увидеть те силы, которые в будущем добьются победы. Это еще одно объяснение его безнадежной отчужденности, так метко подмеченной Листом. Революционные силы пугали его, он в них не верил. И 1831 год и, позднее, 1848 год были для него огромным разочарованием. Штутгартский «заряд» глубоко засел в его сердце. А народная демонстрация в тесть Раморино[78], котирую он описывает в одном из писем, по-видимому, оставила в душе его неприятный осадок: все-таки Раморино был фигурой подозрительной, и его ожидал бесславный конец. Материалистический скептицизм Шопена заставлял его с недоверием относиться ко всему, что было в романтизме мистического, фантастического, туманного. Реализм «Пана Тадеуша» был ему по вкусу, Словацкого он не понимал. Над Товянским[79] и его учениками он в душе смеялся. К романтикам он относился холодно.
Это прекрасно проявилось в отношениях Шопена к Шуману. Равнодушие Фридерика к немецкому музыканту отдает чуть ли yе неблагодарностью, и, если бы не посвящение «Второй баллады», мы могли бы даже обидеться на нашего композитора. Посвящение это словно бы говорит: «Да, спасибо тебе за твой энтузиазм, за все, что ты сделал для меня, но только не причисляй меня к твоим Давидсбюндлерам!»
Казус Шопен — Шуман принадлежит к числу наиболее интересных в истории музыкальных дружеских взаимоотношений. Поразительная статья Шумана о Вариациях на темы «Дон-Жуана» скорее всего вызвала у Шопена чувство горечи и удивления, нежели обрадовала его, и, быть может, даже сам Шопен постарался, чтобы она не увидела свет в «Ревю мюзикаль».
Сегодня мы восторгаемся, читая эту статью. Невозможно представить себе что-либо более романтическое, нежели это первое выступление Шумана на литературном поприще. Это была первая вещь, опубликованная юным Шуманом, который недели потратил на изучение полюбившихся ему вариаций (он проигрывал их по три часа ежедневно), записывая свои впечатления в блокнот. Статья эта, озаглавленная «Сочинение номер два», была опубликована в декабре 1831 года в «Альгемайне мюзикалише Цайтунг», издававшейся в Лейпциге. Шопен, по всей вероятности, познакомился со статьей в рукописи, а не прочитал ее в газете, поскольку некоторые частности, о которых он сообщает Титусу, не совпадают с тем, что мы находим в опубликованной работе Шумана. Одно несомненно: Шуман благодаря своей необыкновенной интуиции отыскал в этих вариациях, для нас имеющих значение, скорее всего историческое, in nuce все черты великого Шопена и дал волю своему восторгу в необычайно неровном, но очаровательном сочиненьице, в котором явственно чувствуется влияние Э. Т. А. Гофмана и других романтиков, столь милых сердцу старика Кольберга. Шопена не должна была удивить романтичность этой рецензии; варшавское общество уже приучило его к такому тону. Однако тон этот был ему решительно чужд. Вместо того чтобы растрогаться воздаваемыми ему почестями, он в письме к Войцеховскому высмеивает этого «одного немца».
В статье Шумана, помимо известной фразы: «Шапки долой, господа, гений идет», в вымышленной беседе Флорестана и Эузебия мы найдем и еще несколько определений, многие места этой статьи прекрасны. Этот литературный дебют Шумана восхищает нас сегодня своею юношеской страстностью. Шопена он оставил равнодушным
«…я еще побыл у маэстро Papo, — пишет Шуман. — Флорестан, у которого с некоторых пор нет пристанища, помчался залитой лунным светом улочкой к моему дому. В полночь увидел я его в своей комнате лежащим с закрытыми глазами на диване. «Вариации Шопена, — заговорил он словно во сне, — все еще вертятся у меня в голове. Разумеется, — продолжал он далее, — они драматичны и совершенно шопеновские; вступление, хотя оно и достаточно округло (помнишь эти лепорелловские прыжки терциями?), представляется мне наименее подходящим к целому, но тема (зачем он написал ее в си мажор?), вариации, финал, адажио — в этом взаправду есть что-то, гений выглядывает здесь из-за каждого такта».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});