Лидия Чуковская - Записки об Анне Ахматовой. 1938-1941
Затем, сообщив мне очень торжественно и многозначительно, что Лозинский переводит уже двадцатую песню «Ада», она рассказала:
– Знаете, во Флоренции хранится подлинное завещание отца Беатриче. Из этого завещания явствует, что звали ее вовсе не Беатриче, а Биче. Исследователи долго не понимали, почему Данте дал ей другое имя. Но оказалось, это был рыцарский средневековый обычай – воспевать даму под условным, вымышленным именем. Ведь если употребишь ее настоящее имя, можно получить железной перчаткой по лицу.
Я поднялась, но она сказала умоляюще:
– Я сейчас поставлю чайник. Вы не можете себе представить, как быстро он закипит!
Она вскочила с кресла и воткнула вилку в штепсель необыкновенно быстрым и гибким движением.
– Правда, у меня к чаю один только сухарь, да и тот черствый. Ни у кого не бывает такого плохого угощения, как у меня.
За чаем она снова рассказывала мне о Москве, в частности, о Николае Ивановиче.
– Он сейчас в какой-то новой орбите… Теперь он бритый, подтянутый и даже эскалаторов метро перестал бояться – а раньше это было такое мученье… Та дама, в чьей орбите он находился прежде, теперь отлучена от стола и ложа. Мне выпало на долю подавать ей первую психическую помощь. Я посоветовала ей воздвигнуть в сердце мавзолей угасших чувств и отойти без объяснений… Я по себе знаю, что в подобных случаях следует поступать только так. Он, несомненно, в новой орбите: он и со мной стал другим. Очень обрадовался мне, был внимателен, но всё совсем, совсем не так, как прежде. Удивляться нечему – живем в разных городах, видимся редко.
Постучался и вошел Николай Николаевич. Почесывая макушку, он спросил:
– Аня, у вас нет 15 рублей?
– У меня 50.
– Ну, дайте 50. Я пытался продать книги, но не вышло.
– Все сейчас пытаются продавать книги, и у всех не выходит… Была сегодня Ольга, взяла 50 рублей: она пыталась продать книги и у нее не вышло…[231] Возьмите, пожалуйста.
Николай Николаевич взял, поблагодарил, почесал голову и вышел.
Анна Андреевна рассказала, что собирается выкупить у Тани свою книгу за 100 рублей.
– Как? Неужели она вам так не отдаст? Ведь она получила ее от вас даром.
– Ничего не получила, а просто вошла в комнату и сама взяла, когда тут стопочка лежала на стуле. А теперь говорит, что отдала бы мне, пожалуй, за 100 рублей.
Ну, квартирка!
7 сентября 40. Вчера я позвонила вечером Анне Андреевне и попросила разрешения прийти. По дороге купила пирожных. У нее сидела Лотта. Долго уверяла Анну Андреевну, будто безумно ее боится. Но по ее развязности и остротам этого заметно не было.
Скоро она ушла.
Анна Андреевна рассказала мне: «закрыл лицо руками». И о Расине:
– Расин умер оттого, что король ему не ответил на поклон. Он был в силе, а потом кто-то оттер его. Чтобы проверить свои акции, он пошел к мессе и стал на положенное ему место. Дождался выхода короля. Поклонился ему, а тот не ответил. Тогда Расин пошел домой, лег в кровать и к вечеру скончался[232].
Нынче всю ночь она читала Данта, сравнивая его с французским подстрочником.
– То есть это не подстрочник; современники, вероятно, принимали его как великолепный перевод. Я узнала многое, о чем прежде и представления не имела. Например: как известно, Гюго возмущался, что Дант назвал свою поэму «Божественной». Но, оказывается, он так ее никогда не называл. Просто «Комедия», а «Божественной» ее назвали другие-Итальянцы считают, что вся итальянская поэзия выросла из «Комедии». Конечно, это так. Но вот что интересно: у Данта все было домашнее, почти семейное. А у Петрарки, у Тассо все уже стало общим, отвлеченным, потеряло домашность. Такой же породы – домашней, семейной – был у нас Маяковский.
Мы сидели в полутьме, а за стеной все время раздавался пьяный голос. Постепенно я поняла, что этот пьяный голос учительствует: обучает ребенка писать. Это Женя[233] учит Валю. Голос озверелый, темный…
Анна Андреевна прочитала мне три стихотворения С.[234] Я ей сказала, что очень странно из ее уст слышать чужие стихи, что они приобретают интонацию ее стихотворений.
– Да, да, мне это уже говорили. В Цехе поэтов, бывало, меня для потехи заставляли читать Некрасова:
Он твои пленительные взоры……………………………………Все отдаст за плоские рессоры…
Некрасов читал, конечно, совсем не так. Все очень смеялись.
Стихи С. мне понравились: чистые, тютчевские. Оказалось, автору за сорок. Я спросила, давно ли он пишет: стихи редко ведь начинают писать в зрелом возрасте (прозу сколько угодно). По этому поводу мы заговорили о поразительно раннем развитии Лермонтова.
– Мальчиком он написал «Ангела» и «Русалку», – сказала Анна Андреевна, – «Русалка плыла по реке голубой». Вы подумайте только!.. «Если бы у меня был такой сын, я бы плакала»…
Она включила чайник, распаковала пирожные и продолжала:
– Такую фразу мне сказала однажды моя тетка.
– Плакала бы от счастья? – спросила я.
– Нет, от горя, конечно. Она сказала мне: «Если бы я была твоей мамой, я бы все время плакала».
– Чем же это вы ее так огорчили?
– Мне было тогда лет тринадцать. Я ходила в туфлях на босу ногу и в платье на голом теле – с прорехой вот тут, по всему бедру…
(Я подумала, что и в пятьдесят я частенько вижу ее в халате с прорехой по всему бедру.)
…до самого колена, и, чтобы не было видно, придерживала платье вот так рукой… это, конечно, не способ. И потом, я бросалась в море со всего – со скалы, с лодки, с камня, с балок… Знаете, как я ответила своей тетушке? Все-таки я была ужасная нахалка! Я ответила ей так: «Для нас обеих лучше, что вы не моя мама».
Заговорили о Мандельштаме. Я прочитала строфу:
Еще обиду тянет с блюдцаНевыспавшееся дитя,А мне уж не на кого дуться,И я один на всех путях…
– сказав, что сильно люблю ее, что в этих строках есть что-то необыкновенно точное.
– Да, да, – ответила Анна Андреевна, – прелестные стихи – и так это на него похоже! Он ведь был странный: не мог дотронуться ни до кошки, ни до собаки, ни до рыбы… А детей любил. И где бы ни жил, всегда рассказывал о каком-нибудь соседском ребеночке…
Мы сели пить чай. За чаем Анна Андреевна заговорила о том, как Лотта уверяла ее, будто ее, Анну Андреевну, все боятся.
– Я не могу понять, чем это вызвано. Но мне часто об этом рассказывают. Почему? Я никому не говорю неприятностей. Сологуб, например, – тот любил и умел сказать неприятное, и потому его боялись. Я же – никогда никому. А между тем Лотта уверяет, что однажды, когда я в Клубе писателей прошла через биллиардную, со страху все перестали катать шары. По-моему, в этом есть что-то обидное.