Борис Фрезинский - Судьбы Серапионов
Высоко ценили Тихонова и поэты предвоенного поколения, причем не только Слуцкий, но и поэтически далекий от него Самойлов («Теперь на столе мужественный Тихонов, — читаем в дневнике Д. Самойлова за 3 февраля 1937 года. — Это — поэт. Глубокий и замечательный поэт… Непосредственная, кряжистая сила мамонта»[470]).
В 1920-е годы Тихонов неизменно нападал на Маяковского за его агитки («Маяковский пишет под Демьяна Бедного — бедный футуризм»[471] или: «Футуристический гиперболизм Маяковского перешел в самый осмысленный и строгий анекдот»[472]). «Вы всегда несправедливы к Маяковскому, — писал ему в 1925 году еще равно доброжелательный к обоим Пастернак, — он написал „Парижские стихи“, бесподобные по былой свежести»[473]. В 1935-м Тихонов, находясь в Париже и пылко влюбившись там в Л. М. Козинцеву-Эренбург, тоже написал «Парижскую тетрадь» — из последних его настоящих стихов.
Тихоновский путь в поэзии оказался экстенсивным — расширявшаяся на восток география его поездок порождала устойчивый поток стихов, привлекавших внимание ценителей сюжетами, а не глубиной и новизной стиха. Поэтические тексты Тихонова становились все более описательными и многословными; удачи в его стихах 1930-х годов — скорее исключение из правил. Но эти исключения бывали. Вдохновение еще не покинуло Тихонова. В 1935 году Марина Цветаева, встретившись с Н. С. в Париже, писала ему: «Милый Тихонов, мне страшно жаль, что не удалось с Вами проститься. У меня от нашей короткой встречи осталось чудное чувство… Вы мне предстали идущим навстречу — как мост, и — как мост заставляющим идти в своем направлении»[474]. А Пастернак, прочитав книгу «Стихи о Кахетии», написал Тихонову: «Я давным-давно не испытывал ничего подобного. Она показалась мне немыслимостью и чистым анахронизмом по той жизни, которою полны её непринужденные, подвижные страницы»; в этом письме — недоумение: «Откуда это биенье дневника до дерзости непритязательного в дни обязательного притязанья, эфиопской напыщенности, вневременной, надутой, нечеловеческой, ложной. Это просто непредставимо»[475]. Слова эти написаны в июле 1937-го, в не требующую комментариев пору; в письме подробнейший душевный отклик и на «Стихи о Кахетии», и на «Тень друга» (стихи о странах Запада, где Тихонов побывал в 1935-м; о «Тени друга» Пастернак заметил: «я по-своему ценю её выше» обрадовавших кахетинских стихов).
Кавказ остался в поэзии Тихонова, быть может, её последним заметным пиком. Эти стихи, как писал все в том же письме Пастернак, «затем и рождаются, чтобы нравиться, привлекать и, в результате всего, жить припеваючи», будь то хрестоматийное «Цинандали»
Я прошел над Алазанью,Над волшебною водой,Поседелый, как сказаньеИ как песня молодой
или переводы из Леонидзе:
Мы прекраснейшим только то зовем,Что созревшей силой отмечено:Виноград стеной иль река весной,Или нив налив, или женщина.
Именно в тридцатые годы усилиями, главным образом, Пастернака и Тихонова русскому читателю предстала во всем блеске современная поэзия Грузии…
В 1934 году на Первом съезде советских писателей Тихонову был поручен содоклад о ленинградской поэзии (основной доклад делал Н. И. Бухарин), а в день открытия съезда он торжественно оглашал состав почетного президиума (Сталин и его соратники) — слушая гордо-счастливый голос Тихонова, Шкловский заметил Каверину: «Жить он будет, но петь — никогда»[476]. Каверин назвал эту реплику пророческой.
Об одном даре Николая Тихонова упоминают все, кто когда-либо его знал — он был неутомимым рассказчиком (в разговорах он перехватывал инициативу и уже «не покидал трибуны»; поэтому, как пишет Полонская, «Тихонов очень не любил разговоров о том, чего он не знал»[477]; поэтому же его никогда не интересовал театр[478] — роль молчащего зрителя была не для него). Начавши рассказывать, он мог часами держать внимание слушателей. Федин в 1952 году записал в дневнике про семичасовой рассказ Тихонова об Индии[479]. Шварц пишет, как в 1940-м «Тихонов, хохоча деревянным смехом и посасывая деревянную свою трубочку, пытал бесконечными рассказами. Тынянов, которого он пытал на лестнице по пути в умывальную, слушал его, слушал и вдруг потерял сознание»[480]. Увлекаясь, Тихонов говорил, не замечая времени, просиживал в гостях заполночь (так, рассказывали мне, в 1937-м он засиделся у Давида Выгодского до ночного стука в дверь: за хозяином квартиры пришли из НКВД и увлекшегося гостя не выпустили до окончания обыска).
Корней Чуковский, слушая еще в 1925 году четырехчасовое повествование Тихонова, пришел к такому выводу: «Он бездушен и бездуховен, но любит жизнь, как тысяча греков. Оттого он так хорошо принят в современной словесности. Того любопытства к чужой человеческой личности, которое так отличало Толстого, Чехова, Блока, у Тихонова нет и следа. Каждый человек ему интересен лишь постольку, поскольку он испытал и видал интересные вещи, побывал в интересных местах. А остальное для него не существует»[481].
В 1922 году неполитический человек Тихонов писал о себе в «Литературных записках»: «Сидел в Чека и с комиссарами разными ругался и буду ругаться… Закваска у меня анархистская, и за неё меня когда-нибудь повесят. Пока не повесили — пишу стихи» (Каверин в «Эпилоге» цитировал эти слова усеченно, спрямляя тихоновский путь к полному отказу от себя[482]). Конечно, когда за дело взялись не революционные матросики из Чеки, а мастера ГПУ-НКВД, страх, помноженный на слабость воли, сделал свое. В 1938-м немало писателей в Ленинграде было арестовано и осуждено потому, что их де завербовал шпион Николай Тихонов (Заболоцкий только в лагере узнал, что завербовавший его Тихонов на свободе и даже получил орден Ленина; однако недоуменная телеграмма зека генпрокурору ничего не изменила — каждый из поэтов остался на своем месте[483]). Тихонов о шпионском «деле» знал, но, общаясь с друзьями, публично не усомнился в справедливости ни одного ареста. Его самого, теперь это ясно, спасла только личная симпатия Сталина, но она же его и убила — поэта.
Вспоминая Тихонова в книге «Горький среди нас», Федин написал: «Если бы мне нужно было назвать наиболее завершенный характер, какой я встретил за свою жизнь, я указал бы на Николая Тихонова. Чудо душевного постоянства олицетворялось в самой внешности этого необыкновенного человека: и двадцать лет назад он был таким, как сейчас — поджарый, легкий, седоволосый, с глазами, сверкающими в быстром движении грубоватых сильных мышц лица. Глухие взрывы тихоновского смеха раздавались в наших спорах при всякой встрече, и было в них что-то по-военному внезапное, как в выстрелах — веселящее и бесповоротное»[484]. Этот портрет написан перед самой войной; после неё он уже не совпадал с натурой.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});