Константин Евграфов - Федор Волков
— Пора мне, — перебил его Федор и вышел на сцену. «Пронеси и помилуй!» — перекрестился Сумароков и, нашарив рукой стул, сел и вперил свой взгляд в Федора.
Он только теперь заметил, какое живое лицо у актера. Оно ни на минуту не застывало, неуловимо и естественно отражая ту борьбу ума и сердца героя, о которой и хотел рассказать драматург, создавая своего Синава. Федор это показывал. В глазах его то вспыхивал, то гас какой-то неукротимый огонь, идущий изнутри. И огонь этот освещал то внутреннее противоборство долга с чувством, о котором сам драматург и не предполагал: Федор облек слово в действо, и слово и действо стали одним единым, разорвать которое было невозможно.
Сумароков узнавал и не узнавал своего Синава. Прежде он только слышал его, теперь — увидел; увидел Синава-человека, которого нужно было либо признать, либо не признать за родное детище.
…Закололась Ильмена, и унесли ее тело воины. Приближался тот монолог, которым, бывало, Никита Бекетов в Шляхетном корпусе доводил зрителей до умопомрачения, до спазм в горле.
На репетициях Федор переигрывал в страсти Никиту. Если Бекетов гремел, гудел колоколом, ломал в отчаянии руки свои, устремляя к небу округлившиеся глаза, то Федор приходил в бешенство и метался по сцене, как рыкающий тигр в клетке, ломающий ее железные прутья.
Сумароков закрыл глаза, чтобы не видеть этого ужаса, и вдруг услышал тихую исповедь грешника, жалкое, искреннее раскаяние сломленного духом тирана:
Я пролил кровь твою, не ты ее лила…Не ты кинжалом грудь прекрасную пронзила —Моя рука тебя, моя рука сразила!
И как жалкая запоздавшая просьба:
Ильмена, отпусти ты мне мою вину —Кляну злодействие, — но поздно уж кляну!
На глазах Федора появились слезы, казалось, еще мгновение, и он разрыдается.
Увяла молодость, увяла красота.Закрылись очи те, что кровь мою вспалили.Вы, боги, взяв ее, всего меня лишили!
Сумароков оторопел: что ж, выходит, Федор сам не знал, как будет играть? Но ведь это немыслимо!
Сцену безумия Федор сыграл так спокойно, что у Сумарокова мурашки по спине побежали. Как же последний-то монолог станет читать?..
Глаза Федора блестели, голос нарастал с каждой фразой, чувствовалось, что он его сдерживал, как только мог, и наконец дал ему полную волю:
Карай мя, небо: я погибель в дар приемлю —Рази, губи, греми, бросай огонь на землю!
Дали занавес. Федор быстро прошел за кулисы, тяжело дыша, опустился на лавку, вытянул ноги. Его молча окружили ярославцы. Яша Шумский махал перед его лицом какой-то картонкой, дергал, как паралитик, головой и только повторял:
— Ну, Федор Григорьич… Ну, Федор Григорьич…
Сумароков не знал, что сказать. Всякие слова здесь были бы неуместны, потому что то, что он увидел сейчас, было неожиданным. И Сумароков, не привыкший ни лицемерить, ни фальшивить, поднял Федора с лавки, крепко обнял и трижды по русскому обычаю поцеловал.
— Кланяться-то беги! Кланяться…
— Ну и что вы нам скажете, дорогой Александр Петрович? — Императрица стояла в окружении придворных.
— Мое мнение мало значит, ваше величество, — склонил голову Сумароков. — Однако смею заметить, что в игре ярославцев, а особливо в игре Федора Волкова, столько природного дара, что не обратить на это внимания никак нельзя.
Великая княгиня насмешливо посмотрела на драматурга.
— Вот именно, мы обратили на это внимание. Вы-то как полагаете: дар этот — благо или недостаток?
— Природный дар не может быть недостатком, ваше высочество, — сказал угрюмо Сумароков. — Его можно принимать или не принимать.
— Да, дорогой Александр Петрович, вы правы, — вздохнула императрица. — Или принимать, или не принимать… Что нам еще покажут ярославцы?
— Мы подготовили моего «Гамлета», ваше величество.
— Прекрасно. Достаточно ли вам будет двух дней?
— Вполне, ваше величество.
Сумароков считал своего «Гамлета» вполне самостоятельным произведением, и его доводили до бешенства злые упреки Ломоносова и Тредиаковского в литературном воровстве.
— Кроме монолога, — отвечал он «завистникам», — и окончания третьего действия и Клавдиева на колени падения, мой «Гамлет» на Шекспирову трагедию едва, едва походит!
Полагают также, и не без основания, что Сумароков использовал сюжет еще дошекспировского «Гамлета», которого играли в России немецкие актеры.
Гамлет, терзающийся в борьбе между чувством любви к Офелии и необходимостью отомстить за отца, находит выход. Превыше всего ставя свой гражданский долг перед обществом и народом, Гамлет остается жить, чтобы бороться против тирании Клавдия, под игом которого томится страна:
Умри!.. Но что потом в несчастной сей странеПод тяжким бременем народ речет о мне?..…Нельзя мне умереть, исполнить надлежит,Что совести моей днесь истина гласит.
Сумароков создал монарха не «помазанником божьим», а человеком, которому «общество», то есть дворянство, вручило власть для защиты его интересов. В финале же трагедии драматург выражал мысль о праве этого «общества» свергать царя, который обманул общественное доверие, став тираном. Отсюда следовал вывод: борьба против тирана-монарха не только законна и справедлива, но и является прямым долгом настоящего сына отечества.
Не составляло большого труда убедиться в том, что трагедия эта оправдывала дворцовый переворот, возведший на престол Елизавету Петровну. Конечно же, именно ее имел в виду Сумароков, когда говорил, что принц Гамлет
…любим в народе,Надежда всех граждан, остаток в царском роде.
На этот «остаток в царском роде» и уповали тогда все «граждане России» — привилегированное дворянство, теряющее на родной почве устойчивое положение под тиранией бироновщины.
Трагедию играли в Немецком же театре на третий день после «Синава».
— Заметь, — в который уж раз наставлял Сумароков Федора, — принц Гамлет — это не просто принц. Это человек! Вижу, ты любишь искать везде человека, — пожалуйста, вот он! И не забывай, в Гамлете сем нечто большее заложено, о том я тебе уже говорил… Что ж еще?.. — Сумароков в задумчивости взял Федора за пуговицу. Федор осторожно руку эту убрал. — Ах, извини, чаю, все пуговицы у тебя поотрывал. Дурная привычка… Ну, с богом. Не очень уж только украшай природу-то свою, — не выдержал все-таки Александр Петрович.
— Природа, которая хочет быть красивее себя, уже не природа, а нечто другое…
— Ладно уж… Филозóф!
Многое повидали ярославцы с тех пор, как попали ко двору, многому подивились, но такого дива еще не сподобились видеть.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});