Г. Мунблит - Воспоминания об Илье Ильфе и Евгении Петрове
— В наши два романа мы вогнали столько наблюдений, мыслей и выдумки, что хватило бы еще на десять книг. Такие уж мы неэкономные… Войдешь, бывало, в комнату, где они пишут, — Ильф первым повернет голову в твою сторону, затем положит вставочку Петров, улыбаясь своей удивительной ласковой улыбкой.
— Женя, прочитайте последний кусок этому смешливому человеку, — скажет Ильф (они до самой смерти Ильфа были на «вы»). А Петров и сам уже рад проверить свежесочиненные строки на дружелюбном слушателе. И вот он читает, а Ильф беззвучно шепчет, несколько забегая вперед, слова отрывка. (Такое знание собственного текста-вещь очень редкая у прозаиков; оно свидетельствует о том, что пишется сочинение медленно и с любовью.) В подобном авторском исполнении слышал я многие «свежие» еще куски «Золотого теленка» задолго до его окончания. Попадались среди них варианты, не вошедшие в окончательный текст романа. Помню, например, иное начало книги. В нем описывалась огромная лужа на вокзальной площади в городе Арбатове, куда прибывает Остап Бен-дер. Через эту лужу приезжих переносит профессиональный рикша при луже. Бендер садится к нему на спину и сходит на землю со словами:
— За неимением передней площадки, схожу с задней!.. Потом было написано другое начало о пешеходах. Сочинили его Ильф и Петров потому, что сочли банальным писать о лужах в провинциальном городишке. Но могу засвидетельствовать, что первый вариант вступления был очень смешной и отлично написан. Артист И. В. Ильинский, после того как ему довелось поработать с Ильфом и Петровым над сценарием «Однажды летом», очень забавно и похоже изображал наших друзей в минуты совместного творчества. Ильинский, точно воспроизводя жест Петрова, стучащего ладонью по столу, запальчиво повторял с южнорусским акцентом Евгения Петровича (мягкое «ж»):
— По-моему-ужье можьно писать… И тут же, перевоплощаясь в Ильфа, теребил волосы надо лбом, повторяя с капризной интонацией:
— Это же неправда! Так не бывает!.. И снова от имени Петрова:-А я говорю-можьно! Ужье можьно!.. Вероятно, первая творческая встреча Ильфа и Петрова произошла не случайно. Правда, было это в молодости, когда люди легко вступают в дружбу. Но должны же были существовать какие-то нити взаимной симпатии и единомыслия, чтобы люди, познакомившись на работе, в редакции, сели писать не фельетон на трех страничках, а роман в сорок печатных листов[5]
С годами это содружество обратилось в беспримерную близость. Шутя, Ильф и Петров сравнивали себя с Гонкурами. А я утверждаю, что такое сопоставление можно сделать со всей серьезностью. У обоих к середине 30-х годов развился метод мышления, который можно назвать «мышлением близнецов» — ведь они проводили вместе по десять-двенадцать часов. Петров говорил мне:- Утром я стараюсь как можно скорее увидеть Илю, чтобы пересказать ему то, что пришло мне в голову вечером и ночью. Несомненно, Ильф испытывал то же чувство. И соавторы ежедневно соединялись для бесконечной беседы не только о своих литературных замыслах и делах, но и решительно обо всем на свете. Кстати, как у всех настоящих писателей, творческие замыслы Ильфа и Петрова были прямым следствием их истинного отношения к текущим событиям. Перед глазами у меня и сейчас стоят две фигуры: Ильф сидит где-нибудь на редакционном совещании или в театре, откинувшись на спинку стула и подняв голову, а общительный Петров шепчет ему на ухо что-то пришедшее ему в голову сию минуту. Ильф слушает серьезно, даже критически, закатив глаза к потолку, но постепенно на лице его возникает улыбка. Очень часто Ильф с Петровым ходили гулять, чтобы думать и разговаривать, медленно отмеривая шаги. Сперва любителем таких прогулок был только Ильф, но потом он приучил к этому «творческому моциону» и своего друга. Много раз я видел их идущими по Гоголевскому бульвару, будто бездельничающими, а на деле-занятыми самой серьезной работой. Когда Ильф умер, Евгений Петрович часто заходил по утрам к некоторым из своих друзей. Раза два появлялся он и у меня (в то время оба мы жили в доме писателей в Лаврушинском переулке) и говорил с шутливой сварливостью:
— Нечего, нечего, ленивец! Надо гулять. Гулять надо! Гулять! Пачиму вы не гуляете? Пачиму?! Это было его любимое слово-«пачиму», и произносил его Евгений Петрович с неожиданным восточным акцентом. Мы отправлялись по Лаврушинскому переулку и Каменному мосту на Кремлевскую набережную. Москва-река, тогда уже принявшая в себя волжские воды и потому всегда полноводная, по-весеннему сверкала совсем близко к серому каменному парапету новой набережной. С елей на бульварчике, тянущемся вдоль Кремлевской стены, еще не сняли проволочных оттяжек, укрепленных при посадке, но видно было, что елочки хорошо принялись. По новому гудрону набережной неслись машины. Беленький катерок тарахтел на реке, вынырнув из-под Каменного моста. По только что отстроенным, новым высоким мостам-Большому Каменному и Москворецкому-двигались трамваи и автобусы, в обе стороны сновали машины и шли бесчисленные пешеходы. Петров непременно останавливался несколько раз, с одобрением рассматривал пейзаж столицы и повторял, указывая концом бамбукового костылика, вывезенного им из Европы, на детали пейзажа:
— Нет, Москва принимает настоящий столичный вид. Вот такой пейзаж, знаете, не в каждом европейском городе найдешь. А уж американцы дорого дали бы, чтобы иметь, скажем, в Вашингтоне этакий небольшой Кремль… А? Что вы скажете?.. Чаще всего я молчал или отвечал односложно. Мне казалось, что Евгения Петровича не очень занимали моя мысли и рассуждения. Он говорил и рассуждал по преимуществу сам. А я и не старался овладеть беседою. Я понимал, что могу заменить ему Ильфа только как пешеход, и охотно предоставлял в распоряжение моего осиротевшего друга свои ноги и свои уши для его мыслей вслух… В апреле 1938 года, в первую годовщину смерти Ильфа, в клубе Московского университета, на вечере, посвященном памяти покойного, я прочел свои воспоминания, полный текст которых с небольшими дополнениями, сделанными в 45-м году, я воспроизвожу здесь, потому что хотя сочинялось это под свежим еще впечатлением от живого общения с Ильфом, но и сегодня я думаю так же, как говорил тогда: «Я полагаю, что наша обязанность-обязанность людей, которые шли рядом с Ильфом, составляли среду его знакомых и друзей, заключается не только в том, чтобы говорить об Ильфе как о писателе. Ильфа-писателя все здесь присутствующие знают, вероятно, достаточно хорошо, как знают его не только в нашей стране, а во многих других странах, куда проникли книги Ильфа и Петрова, переведенные на пятнадцать языков.[6] Я думаю, вы вправе спросить у нас: каким был Ильф в жизни? — потому что этот вопрос можно сформулировать еще и так: каким надо быть, чтобы писать такие хорошие книги, как писал Ильф? Я возьму на себя смелость попытаться рассказать о некоторых черточках в характере нашего покойного друга. Это даже не зарисовка, это именно несколько черточек к тому будущему портрету, который должен быть написан в ближайшие годы. Первое впечатление от Ильфа было всегда таким: перед вами очень умный человек. Очень умный. Я думаю, не ошибусь, если скажу, что силы человеческого разума сказываются не только в правильных реакциях, правильных суждениях, которыми он откликается на те или другие явления. Важно еще в таких случаях ощущение, что вот он-человек, который оценивает эти явления, он понимает еще и то, что мы бы назвали пропорцией явлений. То есть этому человеку ясно, каково место данного явления в ряду других событий и фактов. Грубо говоря, мы знаем людей, которые толкуют о каком-нибудь прыще столько же времени и с таким же пафосом, как о солнечной системе. В обоих случаях эти люди излагают бесспорные истины, но совершенно ясно, что ощущение пропорции явлений тут утрачено начисто. Бывают люди, которые не делают таких резких ошибок в масштабах, однако не всегда соотносят свой пыл и глубину анализа с объектом этого анализа. У Ильи Арнольдовича этот умственный глазомер был безошибочен. О чем бы он ни говорил, слушателям доставляла радость прежде всего восхитительная пропорциональность его суждений-да простится мне этот импровизированный термин. Ум Ильфа можно уподобить прожектору, который освещает точно и далеко все объекты, какие попадают в струю его света. Один наш общий друг сказал, что Ильф-«очень взрослый, совсем взрослый человек». В этом странном определении много правды. Конечно, все мы не дети, но редко кто в такой мере умеет руководствоваться не капризами, желаниями, предвзятыми антипатиями и симпатиями, редко кто умеет постигать сразу все и на всю глубину, как умел это Ильф… А ведь это важно, так как уметь точно определять значение и масштабы жизненных явлений необходимо и в общественной жизни и в личной. Если по недомыслию выдавать пустяки за самое важное и наоборот, можно прийти к тому, что будешь обманывать не только себя, но и читателей, — иными словами, не «разумное, доброе, вечное» примешься сеять, а нечто… противоположное. И тут хочется привести изречение M. E. Кольцова, с которым Ильф был связан в своей деятельности журналиста. Кольцов неоднократно повторял письменно и устно: «Не считайте читателя дураком; он ничуть не глупее вас; и не рассказывайте ему о пустяках, выдавая их за значительные явления». Так именно и поступал Ильф и в своих произведениях и в жизни. Но сказанное отнюдь не означает, что Ильф был этаким сухим оценщиком фактов и фактиков. У него была великолепная творческая фантазия, иногда даже инфантильная по своей неожиданности, наивности, веселости. Юмористу иначе нельзя. Один опытный сатирик сказал, что для комических жанров литературы и искусства нужны умные глупости. Ильф придумывал их легко и щедро. Его произведения наполнены веселыми нелепостями, из которых можно сделать верные и глубокие выводы… Если меня спросят, что делал Ильф всю свою жизнь, я не задумываясь отвечу: читал. Он читал едва ли не все то время, какое проводил в бодрствующем состоянии. Он проглатывал книги по самым различным вопросам — политические, экономические, исторические, и, разумеется, беллетристические. Он читал ежедневно десять-пятнадцать газет. Ему было интересно решительно все, что происходило и происходит на земном шаре. Помню, однажды Ильф поделился со мною впечатлениями от только что прочитанной им книги: это был телеграфный код царской армии. Ильф показал мне толстый том, который, вероятно, любому другому показался бы самой скучной книгой на свете. А вот он проштудировал ее всю, и, когда говорил об этом коде, начинало казаться, будто эта книга действительно очень интересна, потому что мысли, которые она вызвала у Ильфа, были действительно очень интересны и разнообразны. Однажды Ильф раздобыл издание, где воспроизводились все документы, сопутствовавшие смерти Льва Толстого. Эта книга тоже его очень заинтересовала. Кстати, текст одной из пугающе бессмысленных телеграмм, которую в «Золотом теленке» Остап Бендер посылает Корейко, взят из этой книги: «Графиня изменившимся лицом бежит пруду»-фраза из телеграфной корреспонденции столичного журналиста, присутствовавшего на станции Астапово в ноябре 1910 года. Но я очень боюсь, как бы эти строки не вызвали у кого-нибудь представления, будто Ильф был этакой ходячей палатой мер и весов, будто он бесстрастно оценивал все, что попадалось на его пути. Меньше всего Ильф был похож на людей, которые, решив, что они являются обладателями мощного мозгового аппарата, легко, как орехи, раскалывают любой вопрос, предложенный им. У Ильфа была огромная любознательность гражданина и писателя. Как писатель Ильф последовательно и мужественно определил свое отношение к нашей действительности и к миру вообще. У нас существует много литераторов, которые пытаются увильнуть от коренных проблем нашего времени, полагая, что рассказики и повестушки можно писать и без этого. Ильф не мог не осмысливать основных категорий действительности. Поэтому все то, что он говорил о самых разнообразных вещах, всегда можно воссоединить в некую цельную систему. И его высказывания всегда выражали его, Ильфа, миропонимание, и миропонимание это известно всем читателям его книг, потому что у Ильфа не было двух миропонимании: одного-для себя, а другого-для читателей и цензуры. Книги Ильфа, помимо всего прочего, еще и книги очень честного писателя. Моя попытка анализировать живого Ильфа страдает тем недостатком, что я, естественно, принужден представлять вам элементы, из которых складывался его огромный и своеобразный интеллект, перечисляя их по одному. Из-за этого я все время должен вносить поправки и оговариваться, что дело обстоит сложнее, чем это может показаться. Вот и сейчас я еще не успел отметить такое неотъемлемое свойство Ильфа, как его огромный юмор. Между тем юмор Ильфа вносит очень существенную поправку к тому, что сказано о нем до сих пор. Юмор никогда не оставлял Ильфа. Излишне оценивать здесь эту сторону интеллекта покойного писателя. Кто же из присутствующих не знает Ильфа с такой стороны? Нужно только сказать, что у Ильфа был юмор, который мы, литераторы, называем органическим. Речь идет вот о чем. Если заниматься юмористикой профессионально, то очень скоро устанавливаешь, что давно уже существуют готовые рецепты для того, чтобы рассмешить аудиторию. Это, так сказать, изюминки, которые не слишком разборчивый литератор там и сям втыкает в тесто своих произведений. И есть другой путь-путь творческий, когда комическое возникает из самой сути материала, из авторских суждений об описываемых явлениях или порождается фантазией автора в меру его творческой силы и опять-таки в связи с материалом. Это юмор органический, он не только смешон, он служит оценкой явлений, которых касается. Ильф обладал могучим органическим юмором. Мне всегда казалось, что Ильф придумывает смешное не для книг, а для самого себя, и только часть того, что он создавал, попадала в книги. Мне очень хочется, чтобы вы поняли, какую прелесть придавал юмор Ильфа всему, что он говорил в обыденной жизни. Увы, читатели его книг лишены возможности услышать интонацию его шуток: интонации существуют только в живой речи. Ведь ирония сказывается не в одних словах, но иногда — в оттенке голоса, в выражении лица, в мимике, в улыбке, во взгляде… А так называемый «юмор нелепости», из которого очень немногое просочилось в книги Ильфа… Пищу для этого юмора иногда дают несоответствия, которые юморист находит в жизни. Например, знаменитая фраза «командовать парадом буду я» теперь стала чем-то вроде поговорки, а мы помним, как Ильф выхватил ее из серьезного контекста официальных документов и долгое время веселился, повторяя эту фразу. Затем «командовать парадом буду я» было написано в «Золотом теленке». Смеяться стали читатели. А из официальных бумаг пришлось исключить эти четыре слова, ибо они сделались смешными буквально для всех… Остроумие, которым блистает в обоих романах Остап Бендер, — ведь это же в значительной мере остроумие самих Ильфа и Петрова. Кто не встречал в жизни комбинаторов, повторяющих характер Бендера? Но часто ли мы наблюдаем у этих стяжателей и ловкачей столь развитое чувство юмора? Ильф был не только рассказчик. Он умел и любил слушать. Но боже вас упаси пересказывать ему пошлое «общее мнение», старый анекдот, заступаться за посредственность! В споре Ильф был непобедим. Тремя репликами, сделанными с ходу так, словно они сочинялись для собрания афоризмов, Ильф убивал оппонента. У себя дома, в комнате, убранной с удивительным вкусом, Ильф был немного другой. Окружающие его редкие безделушки-пузатый фарфоровый Будда, фаянсовые львы с геральдическими щитами, кустарные красные лошадки, даже расположение мебели и посуда-все показывало, что вы в обиталище художника. Да оно так и было: Мария Николаевна Ильф отлично пишет маслом, а сам Илья Арнольдович любит и хорошо разбирается в живописи, скульптуре, графике. Придешь, бывало, к Ильфу. Илья Арнольдович как-то добрее выглядит на своей широкой тахте, окруженный грудой только что купленных книг, журналов, газет. Он очень учтиво и ласково приветствует вас. Если у вас есть деловые вопросы или вы хотите посоветоваться о чем-нибудь с ним, можете быть уверены, что немедленно получите ответы, которые представят вам все дело с новой для вас стороны. Ответы могут оказаться неожиданными, но они всегда очень умны и деловиты. Если нет дела, завязывается разговор-блистательный ильфовский разговор. Илья Арнольдович оживляется, поблескивают стекла его пенсне, раздается его смех, немного неожиданный, резкий. Часто он разговаривает, рисуя какие-то лица, верблюдов с двадцатью горбами (о которых упоминает в своих воспоминаниях Е. П. Петров), пароходики… Вам надо уходить, но невозможно оторваться от того, что рассказывает этот человек, невозможно покинуть уютную комнату… Не без иронии Ильф признавал себя лентяем. По существу, это значило, что ему гораздо интереснее было знакомиться с миром, с людьми и с их делами, чем писать обо всем этом, и особенно-писать торопливо. Не надо к тому же забывать: Ильф очень много лет был болен и постоянно жаловался на недомогание. Врачи не сразу распознали тяжелый его недуг… Но вот в 30-м, кажется, году Ильфа заинтересовал фотоаппарат «лейка» — тогда они были внове. Фотографирование было для Ильфа еще одним способом поглубже залезать в делишки этой планеты. Ильф стал страстным фотографом-любителем. Он снимал с утра до ночи: родных, друзей, знакомых, товарищей по издательству, просто прохожих, забавные сценки, неожиданные повороты и оригинальные ракурсы обычных предметов. Он и фотографировал по-ильфовски. Евгений Петрович жаловался с комической грустью:-Было у меня на книжке восемьсот рублей, и был чудный соавтор. Я одолжил ему мои восемьсот рублей на покупку фотоаппарата. И что же? Нет у меня больше ни денег, ни соавтора… Он только и делает, что снимает, проявляет и печатает. Печатает, проявляет и снимает… Но кончилась эта история с фотографированием счастливо. К 35-му году, когда друзья поехали в Америку, Ильф снимал уже настолько хорошо, что его снимки, сделанные в Соединенных Штатах, с «расширенными», как говорят в редакциях, подписями, составили целую повесть в журнале «Огонек»: это был первый вариант знаменитой ныне книги об «Одноэтажной Америке». Евгений Петрович любил и знал литературу как читатель и как писатель. А писательское знакомство с литературой-это особый вид отношения к книгам: он основан на том, что человек понимает, запоминает и даже «чувствует» — прошу прощения за иррациональный термин, — как построено любое произведение. Речь идет не о критическом разборе прочитанного. Ближе всего такое литераторское постижение литературы к тому, как печник или столяр постигают, как именно устроено внутри создание его товарища по ремеслу. Петров мгновенно угадывал замысел любого произведения, его схему, ритмический рисунок вещи, ее сюжетные ходы. Подобное чувство сюжета не часто встречается даже среди литераторов. Когда Евгений Петрович принимался фантазировать вслух, сочиняя что-нибудь, мне это доставляло чистое наслаждение: до того легко, ясно, весело и до колик смешно он выдумывал вот тут же, у вас на глазах… Какая у него было хватка! Какое чувство жанра! То, что Петров предлагал для комедии, пахло рампой; фельетонный его замысел уже в момент рождения был задорен и публицистически ясен; поворот фабулы в рассказе-оригинален. Как умел он на лету подхватить зародыш чужой мысли, иногда невнятно-робко предложенный участником темного совещания[7] или при обсуждении сюжета будущих его пьесы, сценария или повести, мгновенно выявить все положительные и отрицательные возможности этого замысла, как-то сразу недоговоренная мысль бывала вскрыта до самой ее сердцевины. Вам казалось, что решение найдено, а Петров все еще фантазирует-с невероятной расточительностью, какую может себе позволить только настоящий талант. Он отбрасывает все, что уже придумал, и сочиняет еще и еще, ищет самое трудное из решений-когда все придумано точно в границах жанра, но самое решение свежо, неожиданно и самостоятельно. Я вижу перед собою Евгения Петровича, в цветной сорочке, с галстуком (пиджак аккуратно повешен на стул). Зажмурив глаза и склонив голову набок, он заразительным веселым смехом предваряет свою реплику о том, что только что пришло ему в голову, и громко возглашает:
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});