Окалина - Иван Сергеевич Уханов
Яша попятился от двери и побежал вниз. Хотелось ему если не руками, то хотя бы взглядом достать верзилу. Выскочив из подъезда, он встал перед домом и быстро отыскал окна двадцать восьмой квартиры. Оранжевый свет выхватывал из темноты решетку балкона и качающиеся верхушки голых деревьев. Вот в кухню вошел он, верзила. Сквозь заиндевелое по краям стекло виднелись расплывчатое красное лицо и кудлатый чуб. Верзила туда-сюда проплыл перед окном и опустился вниз, оставив Яше для обозрения покатую спину и вихрастый затылок.
«Ага, ужинать сел… Кушать захотел, гад. Сейчас ты у меня поужинаешь, наешься», — облизнул кровавые, вспухшие губы Яша.
Верзила недосягаемо посиживал в теплой кухне, ужинал, а он, Яша, напаренный в бане, стоял перед окнами его квартиры и гнулся от порывов вьюги, наверняка простуживаясь. У верзилы же теплый свет в окне, тот самый свет, что нынче утром, обмораживаясь и страдая, наладил, послал городу он, Яша, со своим помощником Петей Климовым.
«Рогатку бы сейчас…» — вдруг осенила его дерзкая, но такая сладкая своей мальчишеской лихостью мысль, что он даже ощупал карманы, затем присел и стал искать в снегу какое-либо орудие. Под рукой ничего, кроме снега, не оказалось, и Яша пошел вдоль дома к чернеющему забору. Он шагал и вертел головой, стараясь немедля найти что-либо: камень, палку… В груди засаднило что-то неловкое, стыдливое, позвало остановиться, махнуть на все… Но гнева в Яше клокотало столько, сколько его могло скопиться лишь в большом сердце негневливого от природы человека.
Ничего подходящего в руки ему так и не попалось, и эта досадная задержка разжигала особо алчное нетерпение скорейшей расплаты с верзилой. Возле водоколонки, торчащей из снега черным вопросительным знаком, он наткнулся на кучу колотого льда, схватил два увесистых куска. Возвращаясь к пятиэтажке, он утоленно уже воображал, как звезданет сейчас по стеклам, как через пробоину ворвется в квартиру ветер, как испуганно кинется верзила затыкать тряпьем окно. «Пусть попробует морозца, толсторожий, узнает, как мне тут сейчас шибко жарко… до жидких соплей, как собачка коченела…» — стуча зубами, думал Яша. Он отыскал балкон и оранжево светящееся окно и стал примериваться для броска: не промахнуться, не угодить бы в соседнее, чужое окно.
Тут вспыхнул свет в остальных окнах квартиры. Он был такой яркий, такой живой этот электрический свет… Его, Яшин свет!..
И Яша нехотя опустил воинственную руку, разжал ладонь. Ледяной кругляш скользнул в снег. Яша поднял сумку со своим банным бельишком и неприкаянно прошелся туда-сюда по двору, так легко, безболезненно и внезапно вдруг обезоруженный. Уходить не хотелось, но и коченеть на морозе теперь тоже было ни к чему.
С тягостным ощущением досады, неловкости, конфуза он представил, какими слезными упреками встретит его, до крови избитого, Лиза, как кинется с расспросами и, разузнав все, затрясет над ним своими маленькими, красивыми, воинственно-беспомощными кулачками, как выдавит со стоном и горестным восторгом: «Э-эх ты… Гер-рой!», как удалится потом от него «бесчувственного издевателя» куда-нибудь… в спальню и, закрывшись, беззвучно проплачет там целую вечность. И Яше, как всегда, станет жалко ее и себя… Обидно и нехорошо ему слышать от Лизы это слово, исковерканное дрожащим «р» в середине. От этого дрожания оно перестает быть добрым, большим, похвальным. И уж вдвойне обидно, когда этим же передернутым словом укорно стеганул его верзила.
А, ничего! Пусть побежден, побит до крови, не отомщен, а в груди с каждой минутой отчего-то все легче, просторнее… «Отчего это?» — как бы вслушиваясь в себя, дивился Яша. Подобного удовлетворения, без примеси, чистого и глубокого, он не испытывал даже там, на ГРЭСовской мачте-опоре, когда с Петей Климовым, кончив дело, спустился на землю и сразу попал в объятия начальства, товарищей из бригады, в цепкие руки корреспондента… А тут, у немого, старого забора, в темноте — ничего подобного, никаких почестей. Наоборот: тупиковый закоулок, чугунные кулаки верзилы…
«А, ничего… Все хорошо. Главное, не увильнули же… И здоровы-живы ведь мы», — тихо, совсем уже без досады думал Яша, вспоминая рыженькую и объединяясь, роднясь с нею одинаковой, вместе пережитой болью и невинным позором.
Он подцепил пригоршню снега, протер им лицо, кумекая, что такое бы сказать Лизе насчет своих в кровь разбитых губ.
ЭТИ РЕДКИЕ СВИДАНИЯ
Рассказ
Евдокия Никитична занемогла еще утром, но, разгоняя хворь, суетилась во дворе: накормила кур, спустилась в погребок и вымыла там деревянную бочку для соления капусты, подмела дворик… Но ей не легчало, все тело сотрясалось от мелкой дрожи, будто Евдокия Никитична взвалила на себя тяжелый груз и несла его из последних сил. Часто и трудно, как-то умоляюще стучало сердце, словно охало от сверхмочной нагрузки.
Евдокия Никитична не сдавалась, по опыту знала: дай волю хвори, уморит. Стоит лечь, станет еще хуже.
…После обеда она подогрела воду в кастрюле, чтобы постирать бельишко, а когда стала снимать посудину с плиты, поднатужилась, в теле ее вдруг оборвалось что-то, левый висок будто прожгла молния. Евдокия Никитична сползла по стене и села прямо в разлитую на полу лужицу теплой воды.
«Что это со мной, господи?» — удивленно-испуганно подумала она и попробовала встать, но тело не послушалось.
Алексей Дюгаев, средний сын Евдокии Никитичны, подъехал к дому матери на служебной «Волге» и, увидев во дворе белую машину медицинской помощи, отпустил шофера: езжай, дескать, не скоро я тут, видно, освобожусь.
Он вошел в дом, где было многолюдно, но тихо, и эта тишина при такой толкучке сразу как-то сковала его движения и голос. Мать лежала на диване. Над нею застывше склонились, спинами