Александр Архангельский - Александр I
В публикации «Русского Архива» записи Аракчеева разобраны «по бревнышку» и заново выстроены в хронологическую цепь, в соответствии с прямой последовательностью событий: февраля 2-го, 1782 года… ноября 8-го дня, 1796 года… декабря 12-го 1796 года… Лучше вернуться в исходное положение, воспроизвести композицию оригинала: не по годам, а по месяцам, начиная с сентября, как велит допетровский календарь (которому в своих преобразовательных расчетах следовал и Сперанский). Добавив для остроты деление на главы, мы увидим, в какой проекции сам граф мыслил свою судьбу, в какое временное измерение ее помещал. Собственные «труды и дни» Аракчеев не регистрировал в «порядке поступления», но расставлял по месяцам, словно по ящичкам, потому что ощущал их не как свершение и путь, а как разбегающуюся вширь данность. Факты его жизни не сцеплялись по закону взаимопорождения причин и следствий, а накапливались, нарастали, увеличивались в объеме. Жизнь графа была не побегом, а гроздью. Потому и рассказ о ней должен был уподобиться книге миниатюр, заведомо лишенной новеллистического сюжета. Потому и календарь следовало предпочесть не реальный, а символический. Потому и записи полагалось вести на прокладных листах Святого Евангелия, напрямую соотнося книгу своей судьбы с Книгой Жизни.
История Аракчеева, им самим рассказанная, не есть история неуклонного восхождения к вершинам карьеры (как то было у Сперанского), но есть миф о вечном приближении и удалении, вращении и раскачивании вокруг единого, неустраняемого, неподвластного времени центра — монаршего престола. Государства, персонифицированного в Государе. Именно персонифицированного. Высшей наградой был для графа Указ от 14 декабря 1807 года, согласно которому объявляемые Аракчеевым высочайшие повеления приравнивались к именным указам императора.
Вопреки позднейшей репутации, Аракчеев не был бюрократом; бюрократ для него — самозванец, поставляющий себя на место царедворца; безличия Алексей Андреевич не любил. В мемориях архимандрита Фотия Аракчеев будет аттестован так: «Муж преизящнейший».[126] Внешность мужиковатого графа «преизящнейшей» не была. (Скорее, по отзывам современников, обезьяноподобной.) Еще менее тонкими были его манеры. Но все-таки Фотий попал в точку. Само отношение к монархии (а значит, и к жизни) было у Аракчеева вполне прециозным; он был, если угодно, самодержавный персоналист.
Что же до «ценностных оснований» такого рода воззрений, то мы ровным счетом ничего не знаем о «духовных запросах» графа; знаем только, что формально-обрядовую традицию он соблюдал исправно и столь же исправно соблюдал традицию помещичьего отступления от нее, открыто проживая в двойном браке. Ни то ни другое ни о чем не говорит; в жизни бывает всяко. Но не подлежит сомнению, что аракчеевский монархизм был самодостаточным, в богословских обоснованиях он не нуждался и был связан не с верой и не с правдой, а с привычкой; Аракчеев столь же яростно оберегал от «демократических» посягновений пустую скорлупку монархии, сколь яростно устранял ее с пути прогресса прагматичный и предельно ответственно мысливший Сперанский. Но, в отличие от Державина, Аракчеев не собирался наполнять ее личной верой.
Зато в преданности графа царю было, по словам Петра Андреевича Вяземского, «даже что-то рыцарское и поэтическое».[127] После кончины любимого государя Аракчеев обустроил свой кабинет наподобие мемориального музея: бюст, сорочка царя, часы, ежедневно в час кончины Александра бившие «Со святыми упокой…». А при жизни императора он не имел никаких «мирских» пристрастий, кроме государственного делания. Самый быт его в имении Грузино был устроен по-монастырски (в том смысле, в каком бывает «уха по-монастырски»: рецепт иноческий, зал — ресторанный) и отлажен так, что полностью соответствовал возлюбленному государем идеалу «блаженного уголка». Если все это и было ролью, то сыгранной безупречно, с полным перевоплощением.
Точнее, почти безупречно, с почти полным. О том, почему — почти, поговорим в свое время. Пока же вернемся к ситуации декабря 1809 года; представим ужас, отчаяние и ревность Аракчеева, наравне со всеми извещенного об учреждении и открытии Государственного совета и наедине с собою обдумавшего дальние следствия государева решения. Терять графу было нечего. Поражение могло лишь ускорить развязку, а внезапная удача способна была надолго (если не навсегда) упрочить положение. Его лично — и всей Империи в целом.
Аракчеев пошел ва-банк.
Государю отправлено было письмо, на фоне эпистолярной нормы почти вызывающее.
«Всемилостивый Государь!
Пятнадцать уже лет я пользуюсь Вашими милостями, и сегодняшние бумаги есть новый знак продолжения оных… Я, Государь, прежде отъезда моего все прочитал и не осмелюсь никогда иначе понять, как только сообразить свои собственные познания и силы с разумом сих мудрых установлений.
Государь! Вам известна мера бывшего в моей молодости воспитания; оно, к несчастию моему, ограничено было в тесном самом круге данных мне пособий, а чрез то я в нынешних уже своих летах не более себя чувствую как добрым офицером, могущим только наблюдать в точности за исполнением военного нашего ремесла…
Ныне же к точному исполнению мудрых ваших постановлений потребен министр, получивший полное воспитание об общих сведениях. Таковой будет только полезен сему важному сословию и содержит сие первое в государстве звание военное….
Я к оному, Государь, неспособен….
Государь! Не гневайтесь на человека, без лести полвека прожившего, но увольте его из сего звания, как Вам угодно».[128]
Прочтя письмо, Александр должен был ощутить (ибо есть вещи, о которых ни при каких обстоятельствах не говорят прямо — табу!): любимец уходит не потому, что его разлюбили, а потому, что в воздухе пахнет грозой. Грозой, которая ничего хорошего не сулит и его императорскому величеству.
Особенно красив какой-то особой, двусмысленной, соблазнительной красотой придворной лести последний абзац письма «без лести преданного». Я ухожу — ибо остаюсь верен Престолу; я ухожу — ибо Престолу грозит опасность («не мне, не мне, а Имени Твоему!»); и пусть я буду последним, кто ушел не по решению Совета, а по священной воле Императора.
«Увольте… из сего звания, как ВАМ угодно».
Александру Павловичу было угодно уклониться от решения; он ответил формально жестко, но скорее в недоуменно-увещевательном духе:
«Не могу скрыть от вас, Алексей Андреевич, что удивление мое было велико при чтении письма вашего.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});