Островский. Драматург всея руси - Замостьянов Арсений Александрович
В таком «омуте» действительно не легко было разобраться впечатлительному Александру Николаевичу. Сам он был чужд всякого кумовства и беспристрастен равно ко всем артистам, лишь бы грешки не водились за ними и, что говорится, не было бы рыльце в пушку. Он одинаково ценил, защищал их интересы и должную дань признательности платил по заслугам. Он внимательно выслушивал объяснения каждого, но наушников не терпел; к советам, иногда даже полезным, относился осторожно. Вообще, во всех своих действиях Островский проявлял крайнюю осмотрительность.
IIIЕсли не ошибаюсь, около двадцатых чисел января того же 1886 года мы водворились на новоселье. Обширный зал в здании театральной школы, выходивший четырьмя или пятью окнами в липовый сад, был обращен в кабинет для Александра Николаевича. Обстановка его была следующая: на окнах – портьеры из шелковой материи в pendant[18] изящным светло-серым обоям, без рисунков; легкая мебель – из двух дюжин стульев, нескольких кресел, дивана и преддиванного стола орехового, как воск, дерева; среди кабинета ближе к задней глухой стене из того же дерева рабочий стол на шкапиках, удобный по размеру, с различными на нем принадлежностями для письма. Пол же, во всю площадь затянутый по войлоку красным сукном, вызвал усмешку на лице Александра Николаевича.
– Нечто инквизиторское напоминает отведенный нам кабинет, – пошутил он, – кажись, казнить не наше дело, слава богу. Не так ли, amicus?
Я выразил только свое удивление и порицание вкусу изобретателя, очевидно, шутника, из конторских чиновников.
– А вот образок повесить – во лбу не хватило, – всматриваясь в передний угол, заметил Александр Николаевич, – ну, я пришлю свой.
В общем кабинет произвел отталкивающее впечатление.
– Сядем за работу. Ваше место здесь, – показал Александр Николаевич от себя направо.
И, облаченный в вицмундир, который, кстати сказать, пристал к его осанистой фигуре, он опустился в кресло.
Прежде чем открыть свои портфели, мы составили объявление о том, что заведующий репертуарною частик» и школой императорских московских театров принимает желающих его видеть по делам, касающимся школы и сцены, по вторникам и пятницам от двенадцати до трех часов пополудни, если дни эти не табельные и не праздничные. Объявление было вывешено около единственной входной двери в кабинет, с внешней стороны, где находились дежурный капельдинер для докладов и сторож для посылок.
Михаил Островский, брат драматурга
Тут же он поручил мне написать бумагу управляющему театрами с просьбой предписать конторе не отрывать артистов от занятий по делам конторским и вообще служебным во время репетиций.
Первым посетителем заявился в кабинет покойный артист К. П. Колосов, он же и инспектор школы, с рапортом о состоянии последней. Бедный ветеран драматической труппы страдал брайтовою болезнию и тупостью зрения, так что входил в кабинет ощупью, боясь наткнуться на что-нибудь или кого-нибудь задеть.
Хотя больной артист и был словоохотлив, но Александр Николаевич его не задерживал и тотчас отпускал, а к начальнице школы он выходил сам в приемный зал; посещал классы во время уроков воспитанниц и воспитанников (экстернов); заходил в кухню, где осматривал провизию и пробовал кушанья; бывал в столовой во время обеда воспитанниц; наведывался и в лазарет, когда находились там больные. Прописанный врачом для одной болезненной и малокровной воспитанницы Б – ной дорогой портвейн он покупал на свой счет. Начальницей Островский не был доволен, а Колосова, просившегося на покой, не отпускал, хотя тот и признавал себя «первым кандидатом на тот свет» и шутливо считал по пальцам, кого захватит с собою на Ваганьковское кладбище.
По нравственному долгу свое излюбленное детище – театральную школу – Александр Николаевич охранял и извне. От его бдительного ока не ускользнуло, что наподобие perpetuum mobile мимо стен школы по Софийке и Неглинной встречным течением разгуливали прикрытые цветными платочками женщины сомнительного поведения благодаря близкому соседству в Китайском проезде торговых бань. А ведь десятки лет до Александра Николаевича никто из прежних начальников над московскими казенными театрами не обращал ровно никакого внимания на такое шокировавшее школу обстоятельство, которому уже по смерти Островского положил конец бывший управляющий театрами А. А. Майков.
Назначенные для приема дни Александр Николаевич отсиживал с классическою аккуратностью. Исключая служащих и первых артистов, по его распоряжению входивших в кабинет без доклада, все другие лица записывались мною в нарочно заведенные для того приемные листы.
В этих листах отмечались месяц и число приемного дня, фамилии лиц, принятых Александром Николаевичем, и его резолюции. Иногда, не давая определенного ответа слишком требовательным посетителям и клиентам, Александр Николаевич по уходе их, взглянув на меня, молча выводил в воздухе указательным пальцем букву «о», что значило: пиши – «отказать».
Всякого многоглаголивого посетителя у Александра Николаевича хватало терпения выслушивать до конца. Я удивлялся его нравственной мощи и такту безо всяких колебаний в тоне и движениях одинаково спокойно и ровно говорить со всеми, даже с бесчисленными кляузниками, которых в театрах не оберешься.
От него все уходили довольные; даже и те, кому он ничего не обещал, потому что убедить умел мягко и ясно, так что нельзя было придраться. Раз таких посетителей я насчитал до пятидесяти двух! Иные являлись просто из любопытства видеть крупную литературную знаменитость и выходили сияющие и счастливые, особливо в том случае, если Александр Николаевич подаст им руку.
Являлись и молодые танцовщицы, уволенные из балета или сбитые с высших’ окладов на низшие произволом конторского режима 1882–1883 годов. Этих обездоленных Александр Николаевич принимал безотлагательно, и все, что от него зависело и что в состоянии он был сделать, Островский делал для них с особенным удовольствием. И как радостно сияло его лицо, если ему удавалось возвратить несчастным произвольно отнятый у них кусок насущного хлеба. ‹…›
Отмечу следующий факт, свидетелем которого я был сам.
Входит в кабинет одна из уволенных, цветущая здоровьем молодая танцовщица Г‹орохо›ва. Сетуя на прежний режим, который в лице конторских властей, непризнанных судей хореографического искусства, изгонял танцовщиц, она изливала горькие жалобы на те притеснения, каким подвергался низший персонал балетной труппы. Жертвой таких притеснений она объявила и себя, танцевавшую в «Снегурочке» при первой постановке этой оперы и заслужившую похвалу от самого Александра Николаевича. Г‹орохо›ва просила принять ее на открывшуюся в кордебалете вакансию.
– Да есть ли свободное место? – обратился ко мне Александр Николаевич.
Я отвечал утвердительно.
– Хорошо. Мы напишем управляющему театрами. Вы будете приняты, – отечески ласково сказал Александр Николаевич.
Г‹орохо›ва мгновенно переродилась. Надо было видеть ее восторг, как, захлебываясь от радости, она лепетала:
– Нет!.. в самом деле?.. Правда, Александр Николаевич?.. буду принята?
– Верно говорю вам.
У Г‹орохо›вой зарделись щеки, подернулись губы и брызнули из глаз благодарные слезы. Бросившись к Александру Николаевичу, она поцеловала его.
– Спасибо! Благодарю вас, добренький Александр Николаевич!..
Трогательная сцена эта до сих пор жива в моей памяти. Был случай, что в припадке горячей благодарности поцеловала у Александра Николаевича руку одна артистка из драматической труппы.
Вскоре на счастье Г‹орохо›вой, принятой на оклад 300 рублей, открылась вакансия на 500 рублей, освободившаяся после г-жи Н-ной, получившей для сравнения с сверстницами свой прежний оклад в 800 рублей, с которого была сбита произволом конторского режима. А на место Г‹орохо›вой была определена одна из изгнанных тем же режимом.