Николай Любимов - Неувядаемый цвет. Книга воспоминаний. Том 2
– Как зовут?
– Иваном, родства не помнящим.
– Ты откуда?
– Из тех ворот, откуда весь народ.
Как профессор Новомбергский попал в Архангельск? Решив закончить свой многотомный труд «Слово и дело государевы», он в 29-м году ушел из Томского университета. Университетское начальство обратилось к нему с просьбой, больше похожей на требование: принести университету в дар его библиотеку. А библиотеку он собрал громадную, особый раздел в ней составляла Сибирь, ее история, география, этнография. Новомбергский ответил, что библиотеку он завещает в дар университету, но, пока он жив, она необходима ему для работы. Вскоре после этого за ним пришли из ОГПУ» а библиотеку опечатали. Так как в ней было много разных карт Сибири, то на основании этого Новомбергский был обвинен в шпионаже: он-де собирал карты для передачи японскому генштабу. Пришить ему шпионаж в пользу Японии было тем проще, что в начале века он там побывал, равно как и в Манчжурии, и в Корее. К тому же в 1905 году он читал лекции в Париже, в высшей русской школе общественных наук. Николай Яковлевич получил пять лет концлагеря, а библиотека его была конфискована. В лагере он пробыл три года. Заканчивать срок его отправили на вольное поселение – в Архангельск. В разговоре с Новомбергским я случайно упомянул, что сидел вместе с доктором Беляевым.
– С Романом Леонидовичем? – так вся и встрепенулась Марья Ивановна.
Оказалось, что Роман Леонидович, рискуя вылететь с места, много сделал для этой прежде совершенно не знакомой ему «русской женщины»: зная, что ее муж – в лагере, что в Томске ее уволили как жену японского шпиона, он принял ее к себе в поликлинику на работу, хотя в Москве она жила у знакомых без прописки. Когда же Николая Яковлевича отправили в Архангельск, Марья Ивановна приехала сюда и тут легко устроилась в поликлинике водников. В 34-м году Николая Яковлевича по болезни освободили досрочно. В том же году я, занимаясь творчеством Ал. Ник. Толстого, наткнулся в его заметках «Как мы пишем» на высказывание, из которого явствовало, сколь многим он, как исторический романист, обязан Новомбергскому, его труду «Слово и дело государевы», где приведены «пыточные записи», открывшие перед Толстым россыпи старинного народного языка: «Я работал ощупью. У меня всегда было очень критическое отношение к самому себе, но я начинал приходить в отчаяние: я не могу идти вперед. В конце шестнадцатого года покойный историк В. В. Каллаш, узнав о моих планах писать о Петре I, снабдил меня книгой: это были собранные профессором Новомбергским пыточные записи XVII века, так называемые дела “Слова и дела”… И вдруг моя утлая лодчонка выплыла из непроницаемого тумана на сияющую гладь… Я увидел, почувствовал, – осязал: русский язык.
Дьяки и подьячие Московской Руси искусно записывали показания, их задачей было сжато и точно, сохраняя все особенности речи пытаемого, передать его рассказ…
В судебных (пыточных) актах – язык дела, там не гнушались “подлой” речью, там рассказывала, стонала, лгала, вопила от боли и страха народная Русь, Язык чистый, простой, точный, образный, гибкий, будто нарочно созданный для великого искусства. Увлеченный открытыми сокровищами, я решился произвести опыт и написал рассказ “Наваждение”. Я был потрясен легкостью, с какою язык укладывался в кристаллические формы».
Я прочитал это место Николаю Яковлевичу и посоветовал обратиться к Алексею Толстому с просьбой посодействовать в получении академической пенсии, которая дала бы возможность Николаю Яковлевичу завершить труд многих лет. Николай Яковлевич так и сделал. Толстой не замедлил откликнуться: написал Николаю Яковлевичу краткое, но исполненное благодарного чувства и глубокого уважения письмо, в котором уведомлял его, что он уже вступил в ходатайство за него перед Народным Комиссаром Просвещения Бубновым. Но тут грянул выстрел в Кирова, и Бубнов положил просьбу Новомбергского под сукно, а Новомбергский больше о себе никому не напоминал. Но еще до моего отъезда из Архангельска его пригласили читать лекции в один из местных вузов. Труд свой он так и не закончил. Если не ошибаюсь, ему оставалось подготовить к печати всего один том. Умер он в преклонных летах, уже после войны, от рака поджелудочной железы.
С каждым моим приходом лицо у Николая Яковлевича светлело.
– А, пожалуйте, пожалуйте! – отворяя мне дверь, говорил он.
От природы он был не из весельчаков, светской любезностью не отличался, в чем я очень скоро удостоверился, и его сдержанное, но неподдельное радушие всякий раз меня трогало.
Его литературные вкусы изумляли своей широтой. Он любил, когда я читал наизусть стихи, а ведь я тогда читал почти исключительно послереволюционных поэтов. С особым волнением он слушал Есенина. Но ему нравилась и «Песня о ветре» Луговского – и он, и Марья Ивановна находили, что от нее пахнет Сибирью, охваченной пламенем гражданской войны. Нравился ему Антокольский, в котором он ценил уменье воссоздать колорит разных стран и разных исторических эпох. Нравились Багрицкий, Сельвинский, нравился Смеляков. На «бис» он всегда просил меня прочесть «Стихи в честь Натальи» Павла Васильева. Его ничуть не коробил огрубленный словарь Маяковского, «Весны» Багрицкого, стихов Антокольского о Парижской коммуне, «Стихов в честь Натальи». Он приветствовал эту огрубленность как одно из средств обновления поэтического языка, он видел в этом дальнейшее развитие некрасовской традиции.
По своим политическим убеждениям Новомбергский был либерал. Заветы Белинского, Чернышевского и Добролюбова были для него священны. Он один-единственный раз на меня рассердился, когда я сочувственно процитировал Тынянова: «В 1834 году Белинский отважно написал вздор о XVIII веке в “Литературных мечтаниях”: он с гордостью, даже с энтузиазмом заявил о своем невежестве…: “У нас нет литературы”». Верен был Новомбергский заветам своих духовных учителей в политике, в эстетике, но не в философии. Материализм, атеизм был чужд его действенно христианской душе.
– Самодержавный строй весь прогнил, до единого бревнышка, – говорил Новомбергский.
Всю свою сознательную жизнь он чаял революции, конечно, как и многие русские интеллигенты, не предвидя от сего тех последствий, к которым она привела. И в самом начале Октябрьской революции он раз навсегда от нее отшатнулся и уже не верил ни в какие посулы, ни в какие реформы. В июле 34-го года ОГПУ было преобразовано в Народный Комиссариат Внутренних Дел. Бывшему ОГПУ отводилось в нем как будто бы скромное положение – одного из управлений Комиссариата: оно теперь называлось Управлением государственной безопасности. Меня и мою мать смутило то обстоятельство, что во главе Комиссариата стали «знакомые все лица»: Ягода, Агранов, Прокофьев. Когда мы спросили Николая Яковлевича, какого он мнения об этом преобразовании, он заметил:
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});