Алексей Варламов - Шукшин
«Глубокоуважаемый Александр Николаевич!
Простите, что затрудняю Вас просьбой. Студент института кинематографии т. Шукшин тяжело заболел, и видимо потребуется хирургическое вмешательство. Шукшин, человек высоко одаренный, и весь коллектив института очень взволнован его болезнью и дальнейшей его судьбой.
Очень прошу Вас принять его в Вашу клинику для необходимых исследований и, если нужно, операции.
Еще раз простите меня, но очень рассчитываю на Вашу помощь.
С уважением С. А. Герасимов деп<утатский> бил<ет> № 577.
2.01.1957 г.».
А сам Шукшин писал матери: «В институте через огромные связи (вплоть до ВЦСПС) я получил направление в Боткинскую б<ольни>цу, в кремлевское отделение. Там мне сказали, что нужно лечь к ним для исследования, но по предварительным обследованиям они сказали, что такой спешки с операцией нет. Таким образом, я сейчас сдаю экзамены, после них ложусь в Боткинскую, а затем еду на курорт».
И поехал: и в 1957-м, и год спустя. Советская власть продолжала хранить своего пасынка…
Во время съемок «Двух Федоров» состоялось знакомство Шукшина с Виктором Некрасовым, первым крупным писателем, встретившимся на его пути, автором великого романа «В окопах Сталинграда» и лауреатом Сталинской премии, впоследствии из Отечества изгнанным.
«Не помню уже, о чем мы говорили (я тоже кое-что принял), помню только, что стояли мы долго, потом опять выпили, опять вышли на лестницу, — писал Некрасов в воспоминаниях, созданных в эмиграции, «Вася Шукшин» (Новое русское слово. Нью-Йорк. 1977. 27 февраля). — Поразила меня тогда в нем какая-то напористость, бьющая через край, и в то же время какая-то застенчивая искренность. Он и по фильму мне понравился (смотрел я дважды), замкнутый, грубоватый и трогательный, неразговорчивый, а тут вдруг разговорился. Что-то его мучило и в то же время радовало, и чего-то ему не хватало, и чего-то не находил. Курил сигарету за сигаретой, сплевывал поминутно табак, и глаза вдруг начинали сиять, ходили желваки… Потом опять пили…
Кончилось все тем, что мне пришлось на такси отвезти его в “Театральную” и на собственном горбу вволакивать его на четвертый этаж. Было это мне нелегко. “Тяжелый товарищ”, — острил я потом, наутро, когда Марлен спросил, ну как мне понравился в жизни его Вася. Сам Вася был угрюм, смущен, не смотрел в глаза и вообще оказался человеком на редкость неразговорчивым».
Судя по всему, о своем интересе к литературе Шукшин Некрасову тогда ничего не сказал — постеснялся, и Виктор Платонович воспринимал его изначально только как актера, а между тем в журнале «Смена» уже был опубликован первый рассказ Шукшина «Двое на телеге», в том же, 1958 году переведенный на албанский язык. Никаких оснований полагать, что автор отнесся к этой публикации и к переводу серьезно, нет. Зато весьма серьезно относился он к произведениям других писателей.
«Пытлив был невероятно, — пишет Некрасов. — Всем интересовался и все искал правду. И очень стеснялся своей нешибкой, как он говорил, культуры. Почему-то запомнился он мне, резко и четко, как на фотографии, в один из вечеров, когда после обычного в те дни возлияния он погрузился в кресло и стал листать Библию. Это было у моих друзей, которые его тоже полюбили (речь идет о семействе Лунгиных. — А. В.), но, будучи немного культуртрегерами, подсовывали ему нужные книги — пусть читает, надо ему книги читать. Вряд ли кто-нибудь из нас тогда думал, глядя на него, с головой окунувшегося в Книгу книг, что лет через десяток его собственные книги будут нарасхват, а я всю ночь буду читать и перечитывать его рассказы в такой далекой от его Алтая Франции.
Его невозможно было оторвать от Библии, даже приглашением к столу.
— Да… Вот это книга, будь оно неладно… Книжища…
И потом, сидя все же за столом, повторял и повторял:
— Ну и книга… Железо! — и смотрел куда-то поверх нас».
ЕГО КОРЕННОЙ ЧЕРТОЙ БЫЛО ПЕРВОРОДСТВО
Разумеется, никто сегодня не возьмется утверждать, какой именно из библейских сюжетов открыл Шукшин на квартире столичных интеллигентов Лунгиных, чем именно поразила его Книга книг и что заставило восторженно произнести по отношению к ней слово «железо», однако можно высказать одно пусть и довольно зыбкое, но важное предположение. Много лет спустя, выступая на худсовете Киностудии имени Горького в ожидании расстрела своей мечты снять фильм о Степане Разине, известный режиссер, писатель, актер вспомнит тот далекий день, когда он впервые прочитал Евангелие.
«Я подумал: а в чем жизнестойкость образа Христа, если он работает столько времени? Это к вопросу о жестокости Образа. Ведь Христос был очень жестокий человек. Когда я впервые прочитал, что он своей матери сказал: а что у нас общего, — то, в сущности, он же оттолкнул ее. Но странным, чудовищным образом это становится ужасно жизненным. Это страшная сила, и это случилось потому, что авторы об этом учителе, пророке вдруг позволили себе так сказать и привнести такие черты в этот образ: когда мать отталкивается даже и по каким-то соображениям высокой миссии. Тем не менее четыре автора на это пошли. Вот страшная сила искусства, которая работает много веков, если не как Бог, то как литературный образ».
Тут дело не в том, насколько прав или не прав Василий Макарович канонически, и даже не в том, что для Шукшина с его обостренной, можно сказать, исступленной любовью к матери известные слова Спасителя прозвучали в высшей степени необычно, вразрез с его собственными представлениями о сыновьей любви. Дело в том, что больше всего молодого парня, мечтающего встряхнуть Москву, поразила в Евангелии долговечность воздействия. Он прочитал эту книгу именно с этой точки зрения. Секрет ее многовекового, абсолютного успеха, технология этого успеха, непрекращающегося влияния на умы и сердца людей его заинтриговал, и то, что Шукшин решил учиться не у кого-нибудь, а у «четырех авторов» Евангелия, и в каком-то смысле соревноваться с ними, равняться на них (не случайно дальше, на том же совете он скажет: «И вот мы, художники-коммунисты, должны делать свое искусство так, чтобы оно служило нашим идеям, чтобы оно было убедительным. А мы половиной создаваемых образов не работаем, работаем впустую, потому что они не трогают ни сознания, ни умы, ни души»), очень многое объясняет в его собственных амбициях и в той планке, которую он перед собой уже тогда поставил, и в тех результатах, которых добился.
Но вернемся к молодости честолюбивого героя, чья комсомольская активность на первых курсах, и дебоши на последних, и актерская слава, которая свалилась на него, заставив после огня и воды пройти и третье жизненное испытание, — и незадавшаяся семейная жизнь, и начавшаяся в конце 1950-х новая и по-своему драматичная любовная история были поверхностными, вторичными, третичными по отношению к тому, что складывалось в его душе. И пока что не складывалось наяву.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});