Лидия Чуковская - Из дневника. Воспоминания
Видел он Пастернака в последний раз 6 мая, накануне инфаркта. Борис Леонидович жаловался на боль в левой лопатке. «Но это не сердце, – говорил он. – Скорее – легкое. Рак легкого».
Асмус думает, это была саркома. Очень быстро она развилась: легкие, печень, желудок.
Умирал Борис Леонидович в сознании. Прощался с домашними – с Женей, Стасиком, Леней. За несколько часов до смерти сказал Зинаиде Николаевне:
– Что же, конец, и нам пора проститься.
Асмус ушел от них в 11 часов вечера и еще слышал из-за двери его голос.
1 июня 1960, Переделкино, утро. Как бы узнать их имена и выгравировать – в назиданье потомству – на особой доске позора!
В «Литературе и жизни»36 объявление: «Литфонд с глубоким прискорбием сообщает о смерти члена Литфонда Бориса Леонидовича Пастернака».
Не велика честь принадлежать к ихнему – и моему – Союзу. И сейчас, когда Пастернака уже нет, не все ли равно: член ли он Союза или всего лишь Литфонда?
Но ведь это нарочно придумано в оскорбление почившему! в уничижение славы России! Могли же они просто написать: извещаем о смерти Бориса Пастернака.
1 июня I960. Переделкино, вечер. Часов в 9 я снова к нему, с цветами из садоводства. Пышные их красные и желтые головки я все-таки окружила белыми веточками вишен – они ему ближе, родней. Никогда еще так рано не расцветали вишневые деревья на нашем участке, как в этом году.
Он в той же комнате, где вчера, но уже не на раскладушке, а выше, на столе, в гробу, весь в цветах. Кто-то рослый (я не разглядела кто) вошел вместе со мною, зажег свет и оставил меня одну.
Лицо другое. Словно он за ночь отдохнул немного от мучений и попривык быть мертвым. Спокойное лицо.
На простыне в ногах – красная роза. И я свои цветы положила к ногам.
Вошли и стали у гроба двое. Я узнала их, рабочие городка. Один монтер, один водопроводчик. Хмурые, робкие лица, озирающиеся, вглядывающиеся, пытающиеся понять. И я вглядываюсь и пытаюсь понять…
2 июня 1960. Переделкино. Горе, усталость, жара; изобилие шпиков; милиционер-регулировщик, заставляющий всех выходить из машин на шоссе и загоняющий машины на нашу улицу; Воронков, с утра лично обозревающий вверенный его попечениям поселок; иностранцы, лопающиеся от любопытства, карабкающиеся со своими аппаратами на заборы и деревья, – и сквозь все это какое-то странное чувство торжества, победы.
Чьей-то победы. Не знаю, чьей. Быть может, его стихов? Русской поэзии?
Нашей с ним неразрывной связанности?
Никто над его могилой не произнес слова, которое жаждали услышать сосны, люди, поля. Но студенты до темного вечера читали его стихи. Наверное – это и было самое лучшее слово.
Толпа была пронизана гавриками.
Но гроб от стола до ямы пронесли на руках – по шоссе и на гору, к трем соснам. Вдоль заборов во весь путь молча, мужчины без шапок, женщины в платках, стояли люди. Встречные машины вынуждены были пятиться, отступать перед гробом, утыкаться в кюветы и не смели торопить нас гудками.
Толпа двигалась молча, торжественно, сознавая свою правоту.
Одни из пастернаковских ворот пошли через поле прямо на кладбище, другие – кругом, по шоссе, вслед за гробом.
Я пошла за гробом, хотя идти сегодня мне было совсем не по силам. Мучительнее всего, впрочем, было даже не идти, а перед этим стоять – час или более стоять накануне выноса на солнцепеке, уже простившись, но еще ожидая, когда вынесут гроб.
Я уже прошла через столовую, где он лежал сегодня высоко, пышно, среди лент, венков, цветов, уже откровенно торжествующий и победительный. В честь его торжества тихо и непрестанно играла музыка: сменялись Юдина и Рихтер[19]. На стуле в столовой плакала Нина Табидзе. Стояли: Леня и Стасик. Стояла у гроба Зинаида Николаевна – я поклонилась ей, но она отвела глаза…
…А я, пройдя через столовую, оперлась на какие-то бревна, сваленные у правого крыльца, стояла и думала только об одном: как бы не упасть. Устоять.
Каверин. Паустовский. Аким. Рита Райт. Мария Сергеевна37. Володя Глоцер. Володя Корнилов. Фридочка38. Хавкин. Харджиев. Копелев. Смирнова. Ливанов. Коля и Марина. Калашникова. Волжина. Наташа Павленко. Ивич. Яшин. Казаков. Рысс. Рахтанов. Любимов. Вильмонт. Старший Богатырев. Нейгауз.
Старые дамы, неизвестные мне, откровенно или прикровенно седые, в перчатках и без.
Деревенские старухи с детьми.
Студенты.
Опираясь на бревна, я вглядывалась в лица. Болтовни было мало, толпа сосредоточена. Фридочка мне рассказала шепотом, что сразу после кончины Бориса Леонидовича, утром следующего дня, на Киевском вокзале появилось рукописное объявление:
«Граждане! Вчера скончался великий русский поэт Борис Пастернак. Похороны в Переделкине, 2 июня, в 2 часа дня».
Вот вам и «член Литфонда»!
Объявление сорвали. Но оно появилось вновь. Опять сорвали. Опять появилось.
Фридочка от меня отошла, утешив меня этим объявлением, а сзади незнакомый голос негромко сказал:
– Вот и умер последний великий русский поэт.
– Нет, еще один остался.
Я ждала, холодея, не оборачиваясь.
– Анна Ахматова.
(И этот день придется пережить?)
…Какие-то двое молодых людей вынесли крышку гроба[20].
Музыка.
Несут гроб. Несут венки.
На одной ленте я прочитала: «от семьи Ивановых». На другой: «от Литфонда».
Пронесли и наши два: «Корней Чуковский», «Лидия Чуковская».
Щелканье аппаратов. Нагло щелкают прямо в лица. Снимают не покойного, а нас, толпу.
И вот я иду вместе со всеми, в толпе, глотая пыль. Гроб от меня не очень далеко. Его несут Женя Пастернак, Кома Иванов, Копелев, Володя Корнилов.
Стоят, стоят люди вдоль заборов.
Когда, после мостика через Сетунь, толпа свернула и начала подниматься в гору – я задохнулась и отстала. Гроб уплыл далеко вперед – туда, наверх, к соснам.
– «И к лику сосен причтены». Помните? – спросил Харджиев.
Гроб плыл на вершину, к соснам. Люди, поспевая за ним, шли все быстрее, а я все медленнее. Здороваться и говорить я уже не могла, только головою мотала.
Раневская. Ваничка Халтурин.
Когда я втащилась наверх, подойти к могиле уже было нельзя. Волна толпы прибила меня к сосне. Там я и осталась, из-за спин ничего не видя, но в тишине отчетливо слыша все.
Был когда-то немой кинематограф: лица, плечи, руки, движения – безголосье. Тут наоборот: голоса, движения – без лиц.
Я; толпа; корявый ствол – и впереди голоса.
Открыл митинг и произнес речь Асмус. Слова были какие-то никакие, несущественные, но они и не оскорбляли пустотою, потому что Валентин Фердинандович говорил горестно. Я слышала голос, горе, а не фразы.
(Паустовский нашел бы слово, но, как мне объяснили потом, он, из-за больной гортани, в этот день мог только шептать.)
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});