Подкова на счастье - Антон Юртовой
В данном случае свобода не предоставлялась ребятам заведомо, «на всякий случай», как неуместная для конкретной обстановки – согласно неким, будто бы приемлемым общим правилам поведения, а это значило, что строгостями в детях порицались возможности пробовать себя в совершенно, казалось бы, иных занятиях, способных утверждать и развивать в каждом понимание ценности свободы, пусть бы это делалось хотя бы и в неотчётливом, неосознаваемом виде.
Такие возможности гасились почти на корню, и это было, пожалуй, наихудшим из того, что обычно происходит от незнания, что такое свобода в её необъятности и в чём должна состоять роль «сопровождающих» её, необходимых ей ограничений.
Ещё не умея объяснить, насколько и что здесь могло бы представляться закономерностью, я всё же, как становилось мне яснее позже, был как бы уже на верном пути, «охватывая», познавая свободу в её странном значении и превращениях не как что-то призрачное и непостижимое, а как способное являться фактически, быть правдоподобным.
Для меня это становилось настоящим открытием; я как бы узнавал самого себя, дотоле мною не знаемого. Вот, говорил я себе, пример того, каким насыщенным может быть или даже должно быть детство, если, размышляя о нём, сам продолжаешь оставаться в нём, при всех правах, а также обязанностях, какими ты обременяешься, как принадлежащий к сословию, для которого вырост ещё, по сути, лишь начат и твои прикосновения к сложнейшей сфере могут восприниматься как угодно превратно…
В тёплое время года родной чердак использовался ещё в одной важной ипостаси – как место для сна, главным образом ночного, – достаточно было подняться сюда по лестнице с охапкой сена и нехитрым подголовьем, чтобы устроить постель.
Даже при закрытой входной дверце здесь, под соломенною крышей, воздух, несмотря на присутствие в нём пыли, оставался не таким душным, как в избе; меньше залетало сюда и комаров, а мухи или тараканы и уж тем более клопы или блохи, не умея здесь приспособиться, хотя сюда и проникали, но не массово и здесь надолго задерживаться не стремились. То есть это было место для почти что полноценного деревенского ночлега.
Чердак у нас оборудовался также над скотным сараем, его было принято наполнять сеном, а один из его фронтонов, тот, который «смотрел» во двор, оставлялся без прикрытия. Хотя для отдыха годился и этот навес, удобства тут были ограниченными ввиду прямого доступа сюда комарья, мух и оводов, а, кроме того, здесь постоянно держался запах коровяка и других отходов, так что, когда речь заходила о сне вне избы, мы отдавали предпочтение чердаку над нею.
Вместе с нами, средним братом и мной, там устраивался и самый старший наш брат, когда бывал на каникулах дома. Он любил художественную литературу и много читал. С ним так же, как и без него, проводились читки, переходившие в оживлённые обсуждения, а также – ро́ссказни, в которых он был настоящий дока, поскольку имел опыт приобщения к такого рода устному творчеству в красках и особенностях, проявлявшихся на почве, где он имел свои корни – в далёкой Малоро́ссии.
Для меня, интересовавшегося словесностью, он предлагал к прочтению вещи хотя и по своему вкусу, но вполне захватывавшие и меня. Активное обсуждение прочитанного он считал очень важным при изучении литературных текстов и литературного процесса. Приезжая, брат привозил книги, которых не оказывалось в школьной библиотеке, единственной на всё село, где всего-то набиралось около полусотни изданий, частью изрядно устаревших.
В интернате у него была возможность слушать радио, и он, как о том мог говорить багаж его осведомлённости, очень внимательно вникал в радийные художественные передачи и постановки. Некоторые из них он запоминал почти буквально, пересказывая их нам.
Радио было его увлечением и в том смысле, что он хорошо разбирался в существовавшей тогда технологии приёма передач, которую познавал, занимаясь в специальном техническом кружке. Он понавёз домой разного рода старых проводов, ламп и других материалов, конструируя из них репродуктор и навесную, воздушную сеть.
Эта созданная им первая в нашем селе радиоточка могла действовать лишь при устойчивом питании, но электричества, как я уже говорил, здесь не было. Батарейки брату хотя и удавалось доставать, но уже использованные; срок их действия был минимален.
Вопреки всем трудностям несколько раз система приёма всё же включалась, и мы, замирая, слышали сквозь жуткие эфирные шорохи и корявые потрескивания несколько речевых или музыкальных отрывков, что было для нас целым событием. Принимать такие краткие сеансы связи оказывалось делом нелёгким, поскольку они часто прерывались из-за ненадёжности контактов и каких-то ещё постоянно дающих о себе знать неисправностях в системе. Брат и здесь приходил на помощь, комментируя содержание принятого.
От него мы узнали о советском дикторе Левитане, читавшем текущие фронтовые сводки. Было достаточно услышать несколько произнесённых им слов, чтобы его голос тут же запомнился как неповторимый по тембру и невероятной смысловой насыщенности.
В периоды, когда я вынуждался блюсти постельный режим в светлое время суток, меня, по моей просьбе, отпускали на чердак, и, находясь там, на мягком и пахучем се́нном ложе, я, если впадал временами в забытье, то не столь болезненное, каким оно обычно бывало у меня в избе, на топчане.
Конечно, любил посещать чердачное пространство и наш домашний кот, неважно присутствовал ли тут кто-нибудь из нас или нет, ведь лестница сюда не убиралась, влезай когда хочешь. Пробираться под крышу он умел даже при закрытой входной дверце. Он, похоже, проникал сюда по какой-то своей надобности или обязанности, о которой хорошо знал и старался её соблюдать. Присутствие здесь своих хозяев возбуждало в нём живейшее участие и настоящую плотскую радость. Кот начинал мурлыкать и выгибать спину при первом же касании к нему и охотно укладывался рядом, давая себя гладить сколько душе угодно. Его мурлыканье убаюкивало меня, сокращая мои бдения, благодаря чему я начинал быстрее, чем в избе, испытывать желанное для меня облегчение.
Вдвоём мы могли позволить себе и сиденье наверху у лестницы, когда я, держа его на руках и не переставая гладить, не мог прервать этого приятнейшего занятия, сопровождавшегося мурлыканьем, когда кажется, что в таком обоюдном нашем согласии находиться вместе кроется нечто возвышенное и осветляющее, делающее нас добрее, чем мы были раньше, и это очарование мы создавали сами, усевшись вот так, удобно и просто, он и я.
Для меня в таком общении было своё обаяние,