Борис Ширяев - Неугасимая лампада
Петр Алексеевич выпустил Ванькины руки, и тот отполз на четвереньках, оглядываясь, как побитая собака…
В тот же день о происшествии узнали все Соловки, и оно стало переломным моментом в жизни «общей» Преображенского собора. Традиционные ограбления и избиения новоприбывших, не только допускавшиеся, но поощрявшиеся получавшей свою долю «фарта» чекистской охраной, прекратились на время пребывания там Петра Алексеевича. И не физическая сила уренского богатыря играла в этом главную роль, но подсознательно понятая шпаной мощь его духовного превосходства. Он один смог противопоставить себя множеству – массе. Если бы за ним ринулись в драку и остальные уренчане, исход ее был бы иным: сотни шпанят, несомненно, избили бы и покалечили их. Так бывало не раз.
Эпизод стал известен и начальству. Комендант Соловков Ногтев вызвал Петра Алексеевича к себе в кабинет, внимательно осмотрел его мутными, пьяными глазами, обошел кругом, как около жеребца на базаре, и, сплюнув сквозь зубы, раздумчиво произнес:
– Да… кабы такой сидел, вместо Николки, пожалуй, и революции бы не было… Иди!
Когда волна острого интереса к уренскому царю спала, он все же не затерялся в безликой соловецкой толкучке. Где бы ни находился он, вокруг него всегда было какое-то пустое место – мертвое пространство, словно какая-то незримая сила отделяла его от остальных – и от уголовников и от политиков всех видов. Это был не страх и не осознанная отчужденность, а какое-то чувство несоразмерности себя с ним, то, что заставляет говорить шепотом в пустой церкви…
* * *Страшная эпидемия сыпного тифа 1926 года, переполовинившая все население Соловков, унесла и всех уренчан. Первым подался Нилыч. Почувствовав признаки болезни, от которой не было спасения, старик не хотел им верить, не мог примириться с неизбежным уходом от жизни, столь понятной ему и столь любимой им во всех ее проявлениях.
– Неможется? – глухо спросил его царь, когда старик отвернулся от поданного ему ломтя хлеба.
– Нет, так что-то… Хлеб-то непропеченный… На следующий день он все же вышел на работу, но, войдя в ледяную воду, – мы вязали плоты, – затрясся в смертельном ознобе, потянул мокрую веревку и, напрягая всю силу воли, попытался закрепить узел. Сведенные судорогой пальцы не повиновались. Мы не могли не смотреть на него, хотя каждый из нас знал, что не нужно смотреть. Нилыч обвел нас ответным взглядом и понял то, во что не хотело верить все его естество. Понял и вдруг улыбнулся хитроватой и ласковой улыбкой, той, с которой он завершал обычно какое-нибудь мудреное дело или раскрывал перед слушателями неожиданную развязку затейливой сказки.
– Вишь ты как… Вот оно, значит, отходил свои дни. Господь призывает.
Вышел из пены прибоя и разом обмяк, ослабел, присел на валун, тяжело и порывисто дыша.
Идти один он уже не мог. Сила жизни как-то разом угасла. Охранники, любившие веселого и говорливого старика, разрешили довести его до лазаретных бараков. Провожали Нилыча царь и я. Стоял конец мая; мелкие соловецкие березки лишь окутались нежною паутиной бледно-зеленых душистых листьев. Нилыч сорвал лепесток, растер его в пальцах, долго нюхал, еще помял на ладони и пожевал беззубым ртом, потом нагнулся, колупнул парную придорожную землю, помял, пожевал и ее, но не выплюнул. Словно причастился телом и кровью своей Великой мужицкой Матери…
– Полеток-то нонче грибной будет. Земелька сладостный скус содержит, – это к урожаю. Примета верная.
У дверей барака, из которого никто не выходил живым, мы передали Нилыча санитару из уголовников. Старик виновато и заискивающе заглянул ему в глаза:
– Рубаху вот они и порты чистые передадут, так ты уж соблюди, Христа ради, чтобы в целости… – потом поклонился нам в пояс:
– Простите, в чем согрешил… Живите с Богом… Вечером, когда мы принесли его смертный убор, санитар сказал нам, что Нилыч уже в беспамятстве и в бреду беспрерывно поет веселые песни… Много он их знал.
Петра Алексеевича тиф захватил, когда все уренчане уже покрылись черным саваном соловецкой земли. Утром на работе, как всегда неторопливо и размеренно, выполнил обычный урок, но, войдя в ворота кремля, не завернул в свой Корпус, а пройдя шумный в эту пору дня двор, стукнул дверью в шестую роту, где концентрировалось православное и католическое духовенство.
– К отцу Сергею…
Самый старый из всех ссыльных священников отец Сергей Садовский приоткрыл дверь кельи.
– Ко мне? Чем могу… – и удивленно огладил свою седую бороду, разглядев выцветшими глазами знакомую всем фигуру посетителя.
– Исповедуйте, батюшка, и допустите к Причастию…
– Да ведь ты… вы как будто старой веры придерживаетесь?
– У Господа все веры равны. Помирать буду.
– Вступите, – приоткрыл дверь священник, и лишь спустя долгий час вышел из кельи уренский царь Петр, дав там ответ Богу в своих великих и малых мужицких грехах и приняв из круглой некрашеной мужицкой ложки сок клюквы и тяжкий арестантский хлеб, претворенные Таинством Подвига и Страдания в Тело и Кровь Искупителя.
Зайдя к себе, он вынул что-то из мешка, бережно завернул в расшитое петухами полотенце и позвал ротного.
– Всё, что есть, – ткнул он рукой в мешки, – отдать сирым и нагим. На помин души.
– Да ты что? Спятил? Здоров, как бугай!
Петр Алексеевич молча поднял руку и засучил полотно рубахи.
– Высыпало?! А тебя на ногах еще чорт держит, – изумился чекист, – ну, топай в лазарет, прощевай, царь уренский! Аминь тебе!
Петра Алексеевича никто не провожал в его последнем земном пути. Ухаживавшая за обреченными и вскоре умершая сама баронесса Фредерикес рассказывала потом, что, раздевшись и улегшись на покрытый соломою пол барака, Петр Алексеевич перекрестился и вытянулся во весь свой огромный рост, словно готовясь к давно желанному отдыху.
В лазарете он не сказал ни слова. Молчал и в беспамятстве. Агонии никто не видал, и смерть его была замечена лишь на утреннем обходе.
Старая фрейлина трех венчанных русских цариц закрыла глаза невенчанному последнему на Руси царю, несшему на своих мужицких плечах осколок великого бремени подвига державного служения.
* * *С тех пор прошла четверть века. Темная ночь висит над многострадальною Русью и не размыкает своих черных покровов, лишь немногие яркие искры вспыхивают и гаснут в беспросветной мгле, и в их трепетном свете я вижу лицо Уренского царя, его широкие кряжистые плечи и прикрытые разметом нависших бровей никогда не улыбавшиеся глаза.
Он встает в моей памяти таким, каким я видел его, когда мы работали на вязке плотов предназначенного для Англии экспортного леса. Плоты шли буксиром на Кемь и Мурманск, и там лес перегружался на корабли. Плохо связанный плот мог быть разбит волной и поэтому хорошими вязчиками дорожили; их прикармливали, давали вволю хлеба и даже мяса. Но работа на плотах считалась самой тяжелой даже на Соловецкой каторге, и немногие могли вынести шестичасовое стояние по пояс в воде Белого моря, где и летом температура не поднималась выше шести-семи градусов.