Александр Махов - Караваджо
Микеланджело был свидетелем крушения великих идеалов гуманизма и республиканских свобод, за которые ему приходилось когда-то сражаться в родной Флоренции. На закате дней он перестал узнавать окружающий его мир, в котором предавались все светлые идеалы и попиралось достоинство любого человека. Великий творец и провидец осудил существующий миропорядок, заявив в одном из своих последних сонетов:
Достигнув в подлости больших высот,Наш мир живёт в греховном ослеплении.Им правит ложь, а истина — в забвении,И рухнул светлых чаяний оплот.[36]
Но Микеланджело, преисполненный глубокого сострадания к людям, погрязшим в грехах, не лишает живущих ныне надежды на спасение, показав чуть левее внизу среди этого нагромождения тел, как один из ангелов своею мощной дланью вытаскивает из преисподней, словно на канате, двух раскаявшихся грешников, уцепившихся руками за чётки. Значит, имеется путь к спасению, и это утешает.
Отныне вся жизнь Караваджо ежедневно вращалась на небольшом пятачке, центром которого был дворец Мадама. Рядом с ним особняк Джустиньяни, в двух шагах площадь Навона, улицы Скрофа, Маргутта и переулки Кампо Марцио — главные поставщики колоритных народных типажей. Чуть дальше дворцы Памфили, Боргезе, Маттеи и других меценатов, где сходились не только художественные, но и политические интересы. Там же свершались крупные деловые сделки. Неожиданно для себя художник оказался многим нужен, и кое-кто загорелся желанием заполучить его работы. Пока собратья по искусству смотрели на это спокойно и с пониманием — пусть их коллега заработает немного и хотя бы приоденется, не век же ему ходить в обносках. Даже завистливый Бальоне не узрел для себя опасности в растущем спросе на Караваджо, сочтя поднятую шумиху очередной блажью пресытившихся меценатов. Их вдруг потянуло на острое, как забеременевших женщин, захотелось чего-то пикантного и экстравагантного.
Президент Академии Святого Луки и ревностный приверженец маньеризма Федерико Дзуккари (1543–1609) язвительно заметил при виде «вакхов», списанных Караваджо с римских уличных парней, и его неожиданных натюрмортов, поразивших своей красотой: «Не удивляюсь, что у Караваджо столько восхвалителей и покровителей, потому что экстравагантность его характера и его живописи более чем достаточна, чтобы породить подобные эффекты, а наши высокопоставленные господа, считающие себя тем большими знатоками, чем больше их богатство и чем выше их чины, признают прекрасным всё, что имеет оттенок новизны и неожиданности».[37] Тот же Дзуккари воспротивился принятию обретшего известность Караваджо в члены Академии Святого Луки, сочтя его недостойным быть допущенным в этот священный ареопаг избранных.
— Пусть рисует себе подобных уличных бродяг, — заявил он. — Черни не место в нашей академии!
Не помогли даже рекомендации, которые дали Караваджо некоторые известные художники, в том числе Джентилески, Граматика и особенно Просперо Орси.
В конце апреля 1595 года вместе с кардиналом дель Монте и его друзьями Караваджо оказался в парадном зале дворца на Капитолии, где собрался цвет римского общества на торжественную церемонию в связи с увенчанием лавровым венком только что почившего в бозе Торквато Тассо. Такой чести удостаивался лишь один Петрарка. Это запоздалое посмертное чествование великого поэта, упрятанного на семь лет в сумасшедший дом своим неблагодарным покровителем, которому посвящена героическая поэма «Освобождённый Иерусалим», потрясло Караваджо. На следующий день он решил посетить монастырь Святого Онуфрия на холме Яникул, где страдалец Тассо любил сидеть под сенью могучего дуба, погружённый в свои невесёлые думы о мире и о людях. Там он и обрёл последнее упокоение, покаявшись в обращении к своей Музе в первой песне «Освобождённого Иерусалима»:
Прости, что вымыслом я увлекаюсьИ вдохновенью одному вверяюсь…
Под впечатлением увиденного и услышанного о поэте, на чью долю выпало столько страданий и горя за его «вдохновенный вымысел», он решил посвятить ему картину на заинтересовавший его сюжет из жизни Франциска Ассизского. Он знал заранее, что идея должна понравиться его благодетелю — живя во дворце, молодой человек волей-неволей был вынужден хитрить и соблюдать правила светской игры.
Когда он рассказал о своём намерении кардиналу Франческо дель Монте, тот горячо его поддержал. Ещё бы — ведь речь шла о его небесном покровителе, чьим именем он был наречён при крещении. Основатель первого нищенствующего монашеского ордена преподобный Франциск Ассизский, посвятивший себя без остатка служению людям и проповеди добра, нестяжательства и аскетизма, был канонизирован церковью уже в XIII веке. Это один из самых высокочтимых итальянских святых. Караваджо воссоздал его образ на картине «Экстаз святого Франциска» (92,5x127,8), где запечатлено известное историческое событие, имевшее место 17 сентября 1214 года. Поднявшись на гору Верна в верховьях Тибра, сплошь поросшую вековыми хвойными и лиственными лесами, Франциск провел сорок дней и ночей в посте и молитве. Караваджо запечатлел момент, когда преподобный забылся в религиозном экстазе, лёжа на земле под могучим развесистым буком. Этот распространённый в живописи сюжет он воспроизводит по-своему, решительно отказавшись от явившегося святому огненного шестикрылого серафима, а также от обретённых чудесным образом стигматов, то есть кровоточащих язв наподобие ран от гвоздей при распятии Христа.
Картина лишена какой бы то ни было религиозной экзальтации, которая столь свойственна многим художникам, берущимся за трактовку подобного сюжета. Событие развёртывается ночью на фоне освещаемого сполохами неба и темнеющей внизу долины Тибра, где горит костёр, разведённый пастухами, к которым на огонёк подошёл молодой монах Лео, оставивший преподобного одного молиться на горе. Если бы не ангел с несколько утрированными крыльями, изображённую на картине сцену можно было бы рассматривать как ночной привал двух паломников, утомившихся после дневного перехода. На всём лежит печать умиротворения, первозданной тишины и таинственной атмосферы ожидания чуда, которое должно вот-вот свершиться. Это первый созданный Караваджо пейзажный ноктюрн.
Впечатляет написанная в полный рост фигура лежащего святого с полузакрытыми глазами и головой между коленей крылатого ангела, напоминающего по типажу друга художника Марио. Оба персонажа рельефно выступают на переднем плане из ночного мрака. Падающий сверху луч света выхватывает лицо, руки и коричневую сутану Франциска, а также белую накидку ангела и его обнажённый торс, плечо и колено, которые выглядят удивительно пластично на фоне ночного неба. Картина вызвала восторг друзей и знакомых кардинала. Кое-кто из гостей, поражённый ночным пейзажем с горящим вдали костром и сполохами на небе, решил, что здесь явный подвох, и попытался заглянуть за раму картины, надеясь обнаружить там горящий светильник, который и производит эффект свечения. Позднее художник не раз вернётся к этой теме. Как это ни покажется чуждым для столь импульсивной натуры, его глубоко волновала смиренная фигура Франциска Ассизского, познавшего в юности распутство и пьянство. Ему запали в душу услышанные однажды слова из «Наставлений» преподобного: «Где любовь и здравомыслие, там нет ни страха, ни невежества».[38]
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});