Неистовый. Повесть о Виссарионе Белинском - Лев Исаевич Славин
Белинский часто приходил к Грановскому. Человек общительный и всегда стремившийся поделиться с друзьями своими счастливыми находками, Белинский приходил к Грановскому с разными людьми, вводя его таким образом в свой круг.
— Пошли к Шепелявому,— говорил он.
Такую кличку приобрел от московских острословов Грановский за недостаток своего произношения. Его нельзя было назвать красавцем — слишком крупны черты его долгоносого лица. Но было большое очарование в его улыбке, кроткой и чуть грустной, во взгляде, блиставшем умом и добротой. Когда он оживлялся, его несколько замедленная речь становилась вдохновенной. Он вскоре прославился своими лекциями, на них приходили студенты всех факультетов. А на публичные его чтения по истории в полукруглое университетское здание на углу Большой Никитской и Моховой стекалась вся интеллигентская Москва. Что, казалось бы, ей до средневековья, о котором толковалось в этих публичных лекциях? Но в том-то и дело, что из рассказов Грановского о прошлом рождалась вера в лучшее будущее для России. Из самого хода истории Грановский выводил идею общественного долга. История средневековья, оставаясь наукой, становилась путеводительницей в невзрачной современности, превращалась в школу воспитания гражданских чувств.
Грановский болел за Белинского. Он считал, что Виссарион портит свою будущность: вместо того чтобы влиять на людей он внушает им дурное о себе мнение. Главное, он подрывает свою популярность в среде молодого поколения. Его уже хвалят мракобесы в Английском клубе. Грановский, близкий к студенчеству, с грустью убеждался, что живая, горячая университетская молодежь отшатывается от Белинского. А сам Виссарион, зная об этом, считает их ограниченными, а себя — героем и проповедником истины. Не только от Грановского знал Белинский о настроениях студентов. Запинаясь, с трудом подыскивая выражения поделикатнее, рассказал ему о думах и чувствах своих товарищей Тимоша Всегдаев, хоть уже и на выпуске, а все еще студент.
— Это мои убеждения,— резко ответил Неистовый, вперяя в Тимошу пылающий взгляд,— я не стыжусь их, а горжусь ими. Меня назовут льстецом, пусть даже подлецом, скажут, что я кувыркаюсь перед властями,— что ж! Что мне до мнений и толков черт знает кого! Я только дорожу мнением людей развитых и моих друзей. Они-то не заподозрят меня в лести и подлости. Против же убеждений никакая сила не заставит меня написать ни одной строчки. Подкупить меня нельзя! Мне легче умереть с голода, чем потоптать свое человеческое достоинство или продать себя...
Тимоша молчал. Страдал и молчал.
А ведь и в самом деле Белинского пытались купить.
Как бы ненароком забежал к нему Валера Разнорядов. Виссарион с трудом припомнил его.
Щегольской сюртук, полуцилиндр, модный клетчатый жилет выдавали в нем человека с достатком. Он тоже был на выпуске и намекал, что получает солидное назначение в столице. Уже не было в манерах его искательности, напротив, в них появилась важность, а в разговоре с Тимошей он стал держаться даже покровительственного тона.
Обиняками повел Валера Разнорядов речь издалека, постепенно от Фенимора Купера добрался до Погодина и Шевырева и сообщил,— не как свое мнение, боже упаси! — а как слушок, якобы витающий по Москве,— что сии два профессора (при этом Валера довольно удачно передразнил тоненький певучий тенорок Шевырева), что они, стало быть, не прочь бы в затеваемой ими новый орган русской мысли «Москвитянин» привлечь на весьма и весьма небезвыгодных условиях уважаемого ими Виссариона Григорьевича, коего последние патриотические произведения...
Тут Белинский, который дотоле лежал на диване, вяло прислушиваясь к матовому речитативу Валеры Разнорядова, при последних словах его вскочил и закричал:
— Черт возьми этих подлецов и идиотов! Не надо мне их денег, хоть осыпь они меня золотом с головы до ног!
Валера мгновенно истаял со сноровкой опытного привидения.
В те же дни пришел Герцен Александр Иванович. Белинский приветствовал его радостно и настороженно. Их влекло друг к другу. Герцену нравился бесстрашный ум Белинского. Виссарион восхищался бурлящей талантливостью Герцена, его всесторонней образованностью.
Герцен не спешил начать разговор, уселся, огляделся. Белинский что-то мямлил, крошил пальцами хлебную корку, валявшуюся на столе, да посматривал выжидающе на Александра Ивановича. Тот тоже говорил о чем-то незначительном и потирал в непривычном смущении свой полный подбородок. Он не носил ни усов, ни бороды. Небольшие бакенбарды обрамляли его лицо. Самыми поразительными чертами в нем были глаза, карие, оживленные проницательностью и энергией, и рот, отлично вырезанный, с насмешливой складкой. Нос — ну, над ним потешался сам его обладатель: «У меня типичный русский бесформенный нос».
Вдруг Герцен поднялся. Ах, так? Значит, будет разговор. Виссарион уже знал, что Александр Иванович любит разговаривать стоя. Живость натуры не позволяла ему покоиться в креслах. Отмеряя широкими шагами комнату, он обычно изливался в потоках блистательного красноречия и остроумия, иногда ошеломляющего.
Белинский тоже встал. Оба покуда молчали. В комнате висела предгрозовая тишина... И сразу — удар грома. Извергнул его Герцен:
— Послушайте, Белинский, признайтесь все-таки, ведь эту знаменитую философскую фразу Гегеля — «все действительное разумно» — грех понимать как оправдание всякой действительности. Согласитесь, наконец, что это несерьезно.
Виссарион воинственно вздернул голову:
— А как же прикажете ее понимать?
— Ну, она есть выражение достаточности причины и соответственности логики и фактов.
— Э, нет, Герцен, не ускользайте в философские хитрости. Гегель сказал то, что хотел сказать.
— Подождите, Белинский, если все действительное разумно, то и действительная борьба с ним тоже разумна.
— Герцен, это софизм!
Герцен повернулся на каблуках, заложил руки ь карманы и отчеканил:
— Знаете ли вы, Виссарион Григорьевич, что с вашей точки зрения получается, что чудовищное самодержавие, под которым мы живем, разумно и должно существовать?
— Без всякого сомнения! — выкрикнул Белинский.
— Белинский, опомнитесь! Посмотрите вокруг себя. Что вы оправдываете?!
Виссарион, не отвечая, схватил печатный лист, лежавший на столе, и начал читать. Герцен с первых же строк узнал придворные стихи Жуковского «Бородинская годовщина». Когда Белинский дошел до слов:
Если царь велит отдать Жизнь за общую нам мать,—