Эдвард Радзинский - Три смерти (сборник)
Юровский оценил его доверие. Он не стал даже проводить обыск, чтобы не спугнуть этой веры. Впрочем, зачем ему было обыскивать их сейчас, когда можно будет обыскать после.
Но Алике не поверила новому коменданту. Она не верила ни единому их слову. И она была счастлива, что так предусмотрительно укрыла все самое ценное.
«21 июня (4 июля), четверг, – записывала она. – Авдеев смещен, и мы получаем нового коменданта (однажды он уже приходил – осматривал ногу Бэби). С молодым помощником, который показался более приличным по сравнению с другими – вульгарными и неприятными… Все наши охранники внутри сменены… Затем они велели нам показать все наши драгоценности, которые были на нас. Молодой (помощник) переписал их тщательно и затем они их забрали (куда, зачем, на какой срок, не знаю). Оставили только 2 браслета, которые я не смогла снять».
«Молодой помощник» коменданта, который «показался более приличным» Алике, действительно был приятнейшим молодым человеком. Ясноглазый, в чистой косоворотке, с именем, ласкающим слух царицы, – Григорий. Это и был Никулин, который всего через несколько дней будет стрелять в ее сына.
Из автобиографии Никулина (хранится в Музее Революции):
«Родители мои мещане. Отец – каменщик, печник, мать – домохозяйка. Образование – низшее, окончил два класса.
С 1909 года работал каменщиком, а потом на динамитном заводе (это уже было во время войны, чтобы освободиться от воинской службы). По закрытии завода с марта 1918 года работаю в Уральской областной ЧК».
Юровский приметил его сразу. Никулин не пил, что было редкостью среди бывших рабочих, приходивших в ЧК. И главное – он умел сразу внушить к себе доверие. Юровский все это ценил и нежно звал его «сынок». И когда стал комендантом, в помощники он взял Григория Никулина.
Дневник Алике: «22 июня (5 июля). Комендант предстал перед нами – с нашими драгоценностями. Оставил их на нашем столе и будет приходить теперь каждый день наблюдать, чтоб мы не раскрывали шкатулку».
А он по-прежнему верил в нового коменданта:
«23 июня. Суббота. Вчера комендант Ю. принес ящичек со всеми взятыми драгоценностями, просил проверить содержимое и при нас запечатал, оставив у нас на хранение… Ю. и его помощник начинают понимать, какого рода люди окружали и охраняли нас, обворовывая нас…»
«25 июня. Понедельник. Наша жизнь нисколько не изменилась при Ю. Он приходит в спальню проверять целость печати на коробке и заглядывает в открытое окно… Внутри дома на часах стоят новые латыши, снаружи остались те же – частью солдаты, частью рабочие. По слухам, некоторые из авдеевцев уже сидят под арестом. Дверь в сарай с нашим багажом запечатана, если бы это было сделано месяц тому назад. Ночью была гроза, и стало еще прохладней».
Грозовое лето. Он часто отмечает грозы в своем дневнике. Молнии на небе и вода на земле. Много воды. И оттого лесные дороги сильно развезло и трудно будет проехать по этим дорогам будущему грузовику – с их трупами…
А между тем дом уже готовили к последнему событию. Он не обратил на это внимания, но она записала:
«25 июня (8 июля). Ланч только в 1.30, потому что они чинили электричество в наших комнатах».
Итак, драгоценности переписаны, электричество исправлено.
На следующий день, 26 июня (9 июля) 1918 года, доктор Боткин начал писать свое письмо. Необъяснимый ужас, неотвратимость надвигающегося, галлюцинации и тоска заживо погребенных – в воздухе страшного дома…
«Я умер, но еще не похоронен» (последнее письмо)
После расстрела в комнате доктора Боткина Юровский забрал бумаги последнего русского лейб-медика…
Я разглядываю их: «Календарь для врачей на 1913 год». Извещение Главного штаба о гибели его сына Дмитрия в бою, декабрь 1914 года.
А вот его письмо (он писал своему товарищу по курсу, по выпуску далекого 1889 года). Он начал писать его 3 июля и, видимо, все следующие дни продолжал сочинять, а потом переписывал это длиннейшее письмо своим мелким, бисерным почерком. Переписывал он его до последнего дня, когда кто-то прервал его на полуслове…
«Дорогой мой, добрый друг Саша. Делаю последнюю попытку писания настоящего письма – по крайней мере отсюда, – хотя эта оговорка, по-моему, совершенно излишняя: не думаю, чтобы мне суждено было когда-нибудь куда-нибудь откуда-нибудь писать. Мое добровольное заточение здесь настолько же временем не ограничено, насколько ограничено мое земное существование. В сущности, я умер – умер для своих детей, для дела… Я умер, но еще не похоронен или заживо погребен – как хочешь: последствия почти тождественны… У детей моих может быть надежда, что мы с ними еще свидимся когда-нибудь в этой жизни, но я лично себя этой надеждой не балую и неприкрашенной действительности смотрю прямо в глаза… Поясню тебе маленькими эпизодами, иллюстрирующими мое состояние. Третьего дня, когда я спокойно читал Салтыкова-Щедрина, которым зачитываюсь с наслаждением, я вдруг увидел как-будто в уменьшенном размере лицо моего сына Юрия, но мертвого, в горизонтальном положении с закрытыми глазами. Вчера еще, за тем же чтением, я услыхал вдруг какое-то слово, которое прозвучало для меня как «папуля». И я чуть не разрыдался. Опять-таки это не галлюцинация, потому что слово было произнесено, голос похож, и я ни секунды не сомневался, что это говорит моя дочь, которая должна быть в Тобольске… Я, вероятно, никогда не услышу этот милый мне голос и эту дорогую мне ласку, которой детишки так избаловали меня…
Если «вера без дел мертва есть», то дела без веры могут существовать. И если кому из нас к делам присоединилась и вера, то это только по особой к нему милости Божьей. Одним из таких счастливцев, путем тяжкого испытания, потери моего первенца, полугодовалого сыночка Сережи, оказался и я. С тех пор мой кодекс значительно расширился и определился, и в каждом деле я заботился и о «Господнем». Это оправдывает и последнее мое решение, когда я не поколебался покинуть моих детей круглыми сиротами, чтобы исполнить свой врачебный долг до конца, как Авраам не поколебался по требованию Бога принести ему в жертву своего единственного сына…».
Из дневника Николая: «28 июня. Четверг. Утром, около десяти тридцати к открытому окну подошли двое рабочих, подняли тяжелую решетку и прикрепили ее снаружи рамы без предупреждения со стороны Ю[ровского]. Этот тип нам нравится все менее! Начал читать восьмой том Салтыкова».
Ну конечно же, эта решетка – финал. Было в этом что-то ужасное: входя в комнату, видеть эту темную решетку…
Он страдал за нее и за мальчика. А она… она жила трудным бытом заточения:
«28 июня (11 июля). Четверг. Комиссар настоял, увидеть нас всех в 10. Он задержал нас на 20 минут и во время завтрака не разрешил нам больше получать сыр и никаких сливок.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});