Юрий Герт - Раскрепощение
— А когда она появится, моя заметка?
— В воскресенье,— сказал я.— Через три дня.
Собственно, вот с этого-то места и должен был я
начать свой рассказ. О том, как он появился у нас в первый из трех дней, встревоженный, озирающийся, весь налитый беспокойством, и от каждого слова, от каждого взгляда весь он вздрагивал, как будто по раскрытой, сочащейся сукровицей ране внезапно проводили наждаком.
— Я хочу попросить у вас обратно мою заметку,— очень тихо проговорил он, глядя куда-то вбок.
— Зачем? — сказал я.— Что случилось?
— А если меня уволят?..— сказал Политанский совсем тихо.
— И прекрасно,— сказал я.
Он посмотрел на меня тупым, затравленным взглядом.
— Вы смеетесь надо мной,— без всякого выражения сказал он.
— Наоборот. Если директор задумает вам мстить, он выдаст себя с головой. Тогда-то и вмешается наша газета.
— Не надо,— сказал он устало.— Ничего не надо. Лучше просто верните мою заметку.
— Стыдитесь, Политанский! — закричал я, вскакивая со стула.— Стыдитесь!..
— Да,— сказал Политанский,— я вас понимаю, и мне стыдно. Но и вы меня тоже поймите. Я сегодня не спал всю ночь. Сначала я заснул, а потом будто меня разбудил кто-то — потом я проснулся и до утра не смыкал глаз.
Я ничего не могу делать из-за этой заметки. Я очень прошу вас — верните мне ее.
— Да что вы такое, в конце-то концов, написали? Что вашему кружку нужны декорации и костюмы? Ну разве вы не понимаете, что это пустяк...
— Все равно,— сказал Политанский,—верните, не мучьте меня...
— Конечно,— вмешалась Надя,— верните заметку товарищу Политанскому, как-нибудь уж мы обойдемся и без этой заметки.
— Правильно,— сказал Политанский,— правильно, Наденька. А я вам принесу что-нибудь другое... Для замены...
Но Миша Курганов свистнул сквозь прореху во рту, и Политанский замолк.
Он все-таки не взял обратно заметку в тот день. Когда он уже держал ее в своих руках, и мы, уже не обращая на него внимания, как бы не замечая его, заговорили о наших делах,— он вдруг сказал, обращаясь ко всем сразу:
— Так вы думаете, это не будет иметь дурных последствий?
— Будет,— сказал Миша.— Будет обязательно. Директор даст вам то, что вы просите. Это и будет самым дурным последствием вашей заметки. Но лучше возьмите ее. И пусть ребята играют без костюмов и декораций.
Политанский помолчал, колеблясь, и неуверенно положил заметку на мой стол.
Когда на другое утро я подходил к редакции, он уже стоял у двери, дожидаясь. Лицо его не то что пожелтело,— оно потемнело, землистый покойницкий оттенок лежал на его щеках, нос заострился, глаза глубоко запали. Молча прошел он следом за мною в нашу комнату и, не садясь, глухо сказал:
— Я прошу вас ни о чем не говорить, не уговаривайте — верните мою заметку.
— Она уже заслана в типографию,— сказал я.— Поздно. Я не могу вам ее вернуть.
— Все равно,— сказал он.— вы не хотите мне ее вернуть.
— Да,— сказал я,— не хочу.
— Отдайте мою заметку,— сказал он, тяжело дыша.
— Не отдам,— сказал я.
— Как это — не отдадите?..
— А вот так: не отдам — и все. Возьму — и не отдам. Понимаете? Не отдам!
Он опешил.
— Послушайте,— забормотал он,— послушайте... Вы мне... Я вам... Вы должны мне вернуть... Или обещать...
— Я обещаю, что не верну вам этой заметки.
— Послушайте...— сказал Он. Голос у него вздрагивал.— Послушайте...
Я был жесток в ту минуту. Мне хотелось привести его в ярость. В ярости человек забывает о себе. Обо всех «зачем» и «что получится». Я хотел, чтобы он хоть раз ощутил вкус этого чувства. Оно требует повторения.
Но я увидел Политанского в таком состоянии лишь на следующий день, в последний из трех, в день субботний.
Меня вызвал к себе наш редактор.
В кабинете сидел Политанский.
Теперь он был бледен, глаза его сверкали злым, колючим огнем. Он поглаживал по голове маленькой своей лапкой, хоть волосы у него и без того лежали гладко, волосок к волоску. Но по этому движению, по дрожанию его кисти я видел, как он возбужден.
— Слушайте,— сказал редактор,— я ничего не понимаю... Товарищ жалуется, что вы его заставляете... Издеваетесь над ним... Что он не хочет...
— Да, не хочу! — крикнул Политанский, соскакивая с кресла.— Я честный человек, и вы не имеете права...
Он покраснел. Кулаки грозно сжались. Но в глазах — я это отчетливо видел — корчился страх.
Он ушел из редакции с заметкой в портфеле. Но в его походке не было торжества. Он уходил, сутулясь больше обычного, быстрым, крадущимся шагом, спрятав голову в плечи,— я наблюдал за ним сквозь окно, когда он пересекал двор, заплывший грязью,— я видел его тогда в последний раз. Больше он никогда не появлялся в редакции.
— Уполз обратно в свою Политанию,— сказала Надя.
...Я ни разу не встречал его в городе, хотя, наверное, он здесь жил, ходил по тем же тротуарам, мимо тех же домов, Я не видел его ни разу все эти годы, но почему-то не могу забыть о нем, почему-то иногда мне нет-нет, да и покажется, что вот он мелькнул где-то на улице, в толпе... Что вот он рядом, совсем рядом... Может быть, во мне самом.
II
ВОПРОС ВОПРОСОВ
Заканчивалась эпоха шестидесятых годов. После капризной оттепели наступало Великое Оледенение — время застоя. О Хрущеве в официальной прессе не упоминалось. О XX съезде цедили сквозь зубы. Твардовский вел арьергардные бои. Приезжавшие к нам в Алма-Ату москвичи говорили, что его уже сняли или вот-вот снимут.
Застойные времена лишают энергии действия, но способствуют энергии мысли. Споры физиков и лириков о ветке сирени отошли в прошлое: те и другие размышляли
о народе, его роли в истории. Еще не был выдворен из страны Солженицын, Сахаров не упрятан в Горький. Литераторы и ученые обращались к съезду партии, к съезду писателей, к новому главе партии и государства, доказывая необходимость свободы слова, соблюдения законов, записанных в конституции, предостерегая от реставрации сталинщины. Листочки самиздата, пятые и десятые копии, кружили над страной, как хлопья снега, иные, подхваченные ветром, достигали Алма-Аты. Отзвуки столичных споров («Ты проснешься ль, исполненный сил?..») докатывались до наших мест.
Мы были далеко от Москвы и несколько южнее, там уже наступили холода — у нас еще грело солнышко, синело небо. В «Просторе», на удивление всем, продолжали печатать Платонова, Пастернака, Мандельштама, Домбровского, Казакова. Но те же предчувствия волновали нас, тот же тяжкий, горький, хотя и полный затаенной надежды вопрос: «Ты проснешься ль?..»
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});