Петр Горелик - По теченью и против теченья… (Борис Слуцкий: жизнь и творчество)
Это стихотворение важно не только констатацией гибели «прекраснодушного советского довоенного идеализма», но и признанием его удивительной — вопреки всему — живучести. Горькая насмешливая автобиографичность «Баллады о догматике» очевидна. Слуцкий, написавший накануне полной своей немоты, молчания, «вырубленности» из изменившегося мира: «Я, как сторож возле снесенного монумента “Свободный труд”, с своего поста полусонного не сойду, пока не попрут», — не мог не понимать, что такого рода несмотря-ни-на-что-верность и называется: догматизмом.
Конечно, различий между майором Петровым и майором Слуцким не счесть — начиная с того, что Борис Слуцкий неплохо знал немецкий язык, а майор Петров совсем не знал язык противника, «хоть много раз пытался», и кончая тем, что простодушный простонародный выкрик майора Петрова: «Немецкий пролетарий не должон!» — никак не мог вырваться у интеллигента Слуцкого. Слуцкий скорее мог иронически прокомментировать странное поведение немецкого пролетария: «Но рурский пролетарий сало жрал, а также яйки, млеко, масло, и что-то в нем, видать, давно погасло. Он знать не знал про Волгу и Урал», — чем изумиться этому поведению.
Да, дистанция между майором Слуцким и майором Петровым велика, но это дистанция между Сервантесом и Дон Кихотом: Слуцкий описывал собственную ситуацию, гиперболизируя, карикатуря ее. Это он «двадцатидвухлетний и совсем некрасивый собой» был «сбит с толку, огорошен, возмущен неправильным развитием событий» летом 1941 года.
Потому что Слуцкий хоть и знал немецкий язык, но очень долго (как и майор Петров) был уверен в том, что «слово “Маркс” оно понятно всем и слово “класс”, и слово “пролетарий”. Потому что Слуцкий хоть и читал (в отличие от майора Петрова) книжки других писателей, кроме Ленина, но очень долго основой основ его мировоззрения оставались тридцать томов Собрания сочинений вождя. И, наконец, самое главное: потому что, оказавшись в 1944 году в Европе, Слуцкий (как и майор Петров) решил: «теперь война пойдет по Ленину и по майору!» Теперь произойдет превращение отечественной войны в войну революционную — ориентиром станет не великая Россия, но Союз Советских Социалистических Республик Европы и Азии.
Только когда по Слуцкому ударила шовинистическая, антисемитская послевоенная кампания советского пролетарского государства, он понял, что готовят ему, победителю фашизма, майору, интернационалисту, еврею, — политики, для которых тактика оказалась стратегией: погром, высылку, безымянную гибель. Но, как и майор Петров, он остался верен интернационалистской, революционной программе своей юности, иначе бы не написал в те годы: «Я строю на песке». Это ведь тоже вариант: «Если б он воскрес, то начал б снова». — «Я мог бы руки долу опустить, я мог бы отдых пальцам дать корявым, я мог бы возмутиться и спросить: За что меня? И по какому праву? Но верен я строительной программе, прижат к стене, вися на волоске, я строю на плывущем под ногами, на уходящем из-под ног песке».
Автор «Записок о войне» еще не знает, но только предчувствует, что «трогательная геометрия шпал, кубарей и треугольников, как в песок вода — ушла». Ему, наоборот, кажется, что верность «отрытым не из могил, из ям, где марковцы, корниловцы, дроздовцы» погонам — гораздо большее донкихотство, гораздо больший идеализм.
Он ошибался. Его политические прогнозы оказались неверными. Он не умел предвидеть. Зато он умел смотреть. Он был не политиком, а поэтом. Поэтом XX века, услышавшим в неблагозвучии, корявости, дисгармоничности, противоречивости — «музыку далеких сфер».
Корявы, дисгармоничны и противоречивы и его прозаические «Записки о войне». Для чего он их писал? Для себя? Подыскивал точные слова для нового жизненного опыта? Искал интонацию, которая была бы не фальшива? Он пробовал найти ее еще до войны. Еще тогда, когда он был «мальчишкою с душою вещей, каких в любой поэзии не счесть», когда он еще не знал «вещество войны», — Слуцкий написал первое свое «послевоенное» стихотворение «Инвалиды» об инвалидах Первой мировой, обезображенных войной людях, собранных в богадельне на Монмартре. По поводу этого стихотворения он услышал насмешливое: «Очень похоже на Сюпервьеля» и с той поры никогда не позволял себе в стихах «экзотики» вроде «Монмартра», «генерала Миахи» или «мсье Ахуда»: писал только о том, что видел, или о том, что мог себе точно представить.
Надо помнить, что «Записки о войне» — это проза поэта, который на время перестал быть поэтом, замолчал в ожидании нового языка для новых тем. Все то, что он пережил и видел, покуда укладывалось в прозу — ритмическую прозу, недалеко ушедшую от поэзии (в особенности от его поэзии), но прозу. Что-то мешало ему покуда зарифмовывать войну; он так оценивал положение дел в послевоенной советской поэзии: «Война кончилась, отменив скидки на военное положение. Надо было писать о ней всю правду, и, вернувшись с войны, я обнаружил, что у Исаковского во “Враги сожгли родную хату” и у Твардовского в новой поэме эта правда наличествует, а у моих учителей, у Сельвинского в частности, отсутствует»[103]. Слуцкий пытался заполнить лакуну, пытался соединить то, чему научили его учителя, с тем, чему научила его жизнь. В конце концов, ему это удалось, но пока — в последний год войны, в первый предвоенный год — ему это не удавалось. Дело не в жестокости. Очень жестокие сюжеты Слуцкий в прозе как раз и не пересказал, сохранил для стихов. В «Записках о войне» ни слова о его военно-следовательской службе. «Какие случаи случались, а вот стихи не получались». Да нет, стихи-то получились, сначала гумилевско-тихоновско-сельвинская баллада «Атака осужденных», а много позже — надрывно-достоевские ламентации или почти галичевское издевательство. «Военная прокуратура» была не для стихов и не для прозы, а для чего-то, что было лучше и стихов, и прозы. И страшнее. «Пристальность пытливую не пряча…», «Расстреливали Ваньку-взводного…», «За три факта, за три анекдота…», «Я судил людей и знаю точно…» — все это вошло в поэзию зрелого, позднего Слуцкого. А в поэзию молодого Слуцкого могла бы войти «Атака осужденных», но не вошла. Слуцкий, который не хотел быть «молодым поэтом», искал верную интонацию, в которой соединились бы патетика и ирония, жалостливость и жестокость, честность и идеологичность. Поразительно, что в самом тексте «Записок о войне» есть ключ к этой найденной Слуцким, в конце концов, интонации, совпавшей с его мировоззрением, жизненным опытом и поэтической выучкой: «Они <изнасилованные женщины австрийского села Зихауер. — П. Г., Н. Е.> были слишком измучены, чтобы осмыслять происшедшее, но эстетическая формула была уже найдена. И какая точная — “нас гоняют, как зайцев”»[104]. Стоит сравнить эти слова с тем, что писал о поэзии Слуцкого Иосиф Бродский: «Ему свойственна жесткая, трагичная и равнодушная интонация. Так обычно говорят те, кто выжил, если им вообще охота говорить о том, как они выжили, или о том, где они после этого оказались»[105]. В самом деле, ведь выживший слишком измучен, чтобы осмыслять происшедшее, но эстетическую формулу он находит сразу. Такая точка зрения естественна для поэта, понимающего, что эстетическая формула и должна идти раньше осмысления происшедшего — и зачастую она оказывается точнее.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});