Зинаида Гиппиус - Язвительные заметки о Царе, Сталине и муже
Меня не удивило, когда однажды, в жаркий солнечный день (у нас сидели, как почти всегда, люди — Родичев, Буланов, еще кто-то), пришел Деренталь и сказал: «3. H., Б. В. хочет иметь с вами партикулярный разговор, он у себя, просит вас прийти к нему сейчас». Я надела другие туфли, шляпу и потом пошла. Через сад. Сад был напротив нас. Если его пересечь — то выходишь прямо на маленькую тихую уличку, где помещается Брюловская гостиница, тоже окнами в сад.
В маленьком номере Савинкова я уже бывала. Он нам трогательно там устраивал обед (всем трем), очень заботился, чтоб была скатерть, — в Варшаве нет скатертей, — и добыл все-таки нечто, похожее на простыню больше. Номер узкий, длинный, в одно окно, выходящее на сад (высоко).
Наша долголетняя дружба делала наши отношения близкими и, как мне казалось, очень верными и очень прямыми. Если слово «любовь» взять, как слово совсем исключительное, высшее, редкое во всяких отношениях, то я не могу сказать, что я люблю С-ва. Но я чувствовала к нему совершенно особую, редкую близость, глубоко человеческую, доверие, понимала его ценность и думала, что до дна понимаю его слабости, принимаю его с ними. Все это в то время еще подчеркнулось радостью несказанной, что вот — этот человек здесь, внутренно с нами, в той правде, которую мы видим, и будет в нужной борьбе, и сделает то, что нужно, ибо у него сила, которой у нас нет. Только о том и думалось, как бы ему тут помочь, пригодиться, хоть на линийку увеличить его силу. Ведь это «борьба» — только она и заполняла все наши помыслы, чувства — все. Я как-то, почти не думая, ощущала тогда всех нас, — и его, — вместе. И за Диму перестала бояться (что он опять пойдет против Савинкова). Слишком важно было первое, главное.
Мы говорили очень хорошо. Я понимала остро «боренье духа», в котором находился этот властный, одинокий человек. Такому нужно вдруг, порою, поговорить с кем-нибудь вот так, близко. И то, что предстояло, — было так трудно, так важно, так нужно. Трудно передать разговор, и тогда я не могла бы. Переплеталось внешнее и внутреннее, личное и общее. Говорил — о себе — тоже и внешне, и внутренне. Какое странное смешение в нем доверчивости, ребяческой, — мрачности, самоуверенности — суеверия, остроты и слепоты, расчета и безрассудства; то он сознателен — то инстинктивен. Сколько примитива, кроме того. Нет, никогда не встречала я таких сложностей в единой душе. И даже не сложностей. Ведь он как будто тонок, но не тонок. Он никогда не владеет всем, что у него есть, но всегда чем-нибудь одним, и незаметно это одно начинает владеть им.
Я давно пересела к нему на диванчик, обнимала его полусмеясь, нежно, целовала его. (Мы часто, всегда целовались, особенно прощаясь — мы ведь расставались каждый раз как бы «навсегда».) Говорила, что все понимаю и его сейчасного понимаю (что была правда), — ведь мы с вами «однотипны».
Он тихо соглашался: «Да, мы похожи». Разговор не переходил на отвлеченности. Иногда мы просто «молчали вместе». Я знаю, что ему в эту минуту дорога была бы та интуитивная ласка, тот духовный знак, которым так богаты женщины. К этому он бессознательно тянулся. Я знаю, что тут мой провал, и я уже в первое это свидание как-то дрожала, что сумею и не умею создать именно этой атмосферы, дать и это. Нет у меня этой интуиции! А что у меня есть — сейчас, в данную секунду, не нужно. Впрочем, это было не так резко тогда, а смутно. Всей доброй волей моей я смутно искала путей к такому проникновению. Впрочем, во мне столько было бездонного человеческого чувства к С-ву и такой подъем духа, что я ничего еще не боялась.
— Я даже не честолюбив. Я властный, но это другое. И уж таким я родился.
Когда надо было уходить — идти ужинать, — он меня не отпускает. «Ведь вы понимаете, я один, один с моими мыслями и борениями. Придет Деренталь. Потом уйдет. Больше ничего. Эти дни пройдут, я справлюсь с собой. Когда решу — будет легче. Но теперь мне трудно». — «Хорошо, я пойду домой, скажу, что буду ужинать с вами, — и вернусь. Хотите? Я приду через четверть часа».
Дома я застала Володю (он ужинал всегда с нами), сказала, что опять ухожу. «Да. Пожалуйста, придите за мной в Брюль в 11 часов». (В Варшаве можно было ходить вечером лишь до 11½, и одной неприятно.)
Итак — я вернулась. Мы ужинали на том же столике, пили кофе, курили. Он был очень рад мне. Не помню хорошо, но, кажется, настроение было не такое интимное, как дневное. Или, кажется, оно несколько изменилось, когда я (довольно бестактно) сказала:
— Я просила «моего Деренталя» прийти за мной в 11 часов.
— Зачем? — как-то недовольно сказал он. — Я бы вас сам проводил.
Ровно в 11 часов Володя пришел, и мы тотчас же ушли.
Эта крошечная тень не имела никакого значения. И опять я не удивилась, когда, на другой день, возвратясь из пансиона, где мы обедали, нашла записку от Деренталя: «Б. В. будет ждать вас все время.» Ия пошла опять.
Наши «сидения» вдруг стали приобретать совершенно неожиданный оттенок. Я сначала отказывалась верить себе, но уже не замечать этого сделалось нельзя, а скоро и вид делать, что не замечаешь, уж нельзя стало. Меня просто ужас взял, ибо я сразу охватила все возможности тупика. Безысходность я поняла чуть не раньше, чем его импульсы. Конечно, он в меня не влюблен (еще бы?). Я даже нарочно, говоря о прошлом, подчеркнула: «Я ведь никогда не была влюблена в вас», — на что он тотчас ответил: «Вот и я тоже»; допустить грубое «желание» — тоже глупей глупого, слава Богу, что я на «мужчинский» вкус из себя представляю? Несмотря на известную моложавость — подумаешь!!! Я соображаю, что это было, в сущности, все опять то же стремление к близости «женского» в его интуитивной силе, утешающей и поддерживающей; его собственное объяснение, очень индивидуальное, свойское, как будто этому не противоречит. «Я совсем не грубый в этом смысле. Меня не знают. И не „брачник“.» — «Неужели вы думаете, что если б я хотел женского тела. Нет, я не понимаю близости духовной только. Вместе видеть смерть лицом к лицу — это сближает действительно, физически.» — «Но я не думаю так. Я не могу». — «Тогда не нужно целовать в уста.» — сказал он, слегка отодвигаясь. Думая все о том же, о тупике, который все равно грозит, раз уж такое случилось и он так думает, я взволнованно сказала: «Я ведь ничья.» Он, не понимая, ответил: «И я ничей.».
Смотрел прямо, мимо меня.
Тут я опять сказала, что в него — никогда не была влюблена, что у нас с ним другая близость, совершенно единственная, что тут мы чересчур «однотипны». Уже не помню, что я говорила, но была искренна и опять с болью чувствовала, что дело в «атмосфере» женской, и что дать ее я не могу никогда, и что тупик готов во всех случаях, даже в том, если бы я внутренно решилась пойти на все жесты женские. Это была бы сплошная жертва, так как Савинков, по сплошному «мужчинству» своему, вообще убивает во мне всякий пол. Но это была бы жертва бесплодная, она не спасла бы ничего. Твердое сознание бесплодности подобной жертвы меня и подавляло. И я без всякого честного выбора (не хочу щадить себя) пошла по линии наименьшего сопротивления. Была еще глупая надежда, что это «так», а завтра и он забудет. Или еще: что он вдруг «поймет» мои отвлеченные слова, не будет их слушать, как «заговаривание зубов». Под этими глупостями я, однако, знала все простые и неизбежные вещи: это человек исключительного самолюбия и в данной, как во всех других сторонах. Он не привык ни к какому сопротивлению. Он его не простит, даже если бы и хотел.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});