Григорий Бакланов - Июль 41 года
Он подал удостоверение левой рукой. Беря его, человек еще раз внимательно, фотографируя в памяти, глянул на Шалаева к раскрыл. И как только он заглянул в удостоверение, все тоже потянулись туда, вытягивая шеи. Поглядеть. В этот момент рука Шалаева скользнула к пистолету. Но он не успел вырвать его из кобуры: человек, взявший удостоверение, на слух стерег его. Даже не движение его - мысль!
Шалаева повалили. Молча, сопя над ним, сквозь стиснутые зубы, спиной вбивая в землю, выламывали руки. Кто-то коленом наступил на него.
- Сволочь! - победно сказал немец с жесткими рыжими бровями, еще тяжело дыша и весело ощеривая рот, а глаза блестели жестоко.
Первый встав, он подкинул на ладони отнятый пистолет - плоский "вальтер", которым Шалаев гордился, сунул в карман штанов.
- Я его, б..., сразу понял. Удостоверение сует...
Один за другим подымались остальные, отряхиваясь, разгоряченные борьбой. Последним постыдно встал Шалаев. Раздавленный, с разбитым в кровь лицом, на которое кто-то наступил каблуком.
- Стерьва!..
- А так по морде вроде не скажешь!
- Ты на него сейчас погляди... Немец!
- А мы еще думаем, что за бесстрашный? Два немца над дорогой летят, а он хоть бы что, едет!
Шалаев смотрел на них, боясь верить. И вдруг со всей остротой прозрения, с какой он только что видел в них немцев, понял несомненно: свои! Это были свои. И голоса свои, родные, русские. И лица такие, что не спутаешь. Он весь подался вперед, к ним:
- Я - начальник особого отдела корпуса!
Слова его произвели неожиданное действие. Не столько слова сами, как то, что немец на глазах у всех заговорил по-русски. Бойцы стояли, не зная, чему верить. Но они видели его сейчас не таким, каким он все еще видел себя. Перед ними стоял избитый человек, с лица его, на котором отпречатался след каблука, на грудь гимнастерки капала кровь. И вдруг кто-то из бойцов, самый догадливый, захохотал, хлопнув себя ладонью:
-- От брешет, сволочь! "Начальник особого отдела..." А ну, сбреши еще!
И тут - крик:
- Ребята! Второй где? Второй убег!
Несколько рук схватили Шалаева. И вместе с ними, с людьми, державшими его, Шалаев видел, как далеко за дорогой мелькнула в хлебах голова. И скрылась. Бухнули винтовочные выстрелы. Др-р-р-р-р...- залился вслед автомат. Бойцы, державшие Шалаева, смотрели не дыша. В эти секунды, когда он, всей душой замерев, жадно ждал вместе с ними, решалась его судьба. От того, убежит или не убежит шофер, зависела вся его жизнь.
Много дальше того места, куда стреляли, мелькнула в последний раз в хлебах согнутая спина и скрылась в лощине. Ушел! Один за другим бойцы оборачивались на Шалаева с тем выражением, с каким они смотрели вслед убегавшему и пущенным в него очередям. Они возбужденно дышали, словно не мыслью, а сами пробежали все это расстояние. И Шалаев, оставшийся в руках у них, почувствовал, как необратимое надвинулось на него. И, понимая всю нелепость происходящего, потому что они - свои, он теперь убедился в этом, понимая, что надо спешить сделать что-то, сказать, остановить, он в то же время с обессиливающим ужасом чувствовал, как безразлично наваливается на него. Как будто во сне мчался на него поезд, и он видел его, надо было сдвинуться, сойти с рельсов, но опасность затягивала, и он только смотрел с жутким чувством на эту мчащуюся на него смерть, а ноги, вязкие и бессильные, словно вросли.
С необычной ясностью он чувствовал время в двух измерениях: страшную быстроту несшихся на него последних секунд, когда еще что-то можно было сделать, надо было сделать, и медленность, с которой мысль, застревая, протекала в его сознании. А потерей во всем этом была его жизнь и что-то еще, главное, к чему он приблизился, но что понять не хватит уже времени.
- Я - начальник особого отдела корпуса,- сказал он подавленно. И, подняв на них неуверенные глаза, слизнул с губы кровь. Он впервые слышал сам, как правда звучит ложью. Тем более страшной и явной, чем сильней он настаивал на ней. Сейчас, после того как убежал шофер.
Красноармеец с рыжими бровями, белозубо ощерясь, схватил его за грудь, потянул на себя. Шалаев дернулся, но руки его держали. И не в силах выдернуть их, он успел только зажмуриться. Блеснувший перед глазами приклад обрушился на него. Падая, он чувствовал, как рванули на нем гимнастерку, слышал над собой радостные голоса:
- Ребята! На нем белье шелковая!
- Они его от вшей надевают.
- Сверху-то наше все надел, а белье сымать не стал...
Боль, горячей молнией ослепившая Шалаева, подняла его с земли. Он вскочил с залитыми глазами, рванулся и вырвался из рук. Во рту его, полном крови и осколков, язык, обрезаясь об острые края выбитых зубов, заплелся, произнося что-то, быть может, самое главное в его жизни, но никто не разобрал его последний крик. Люди шарахнулись от него, и Шалаев, рванувшись вперед, налетел на белую вспышку выстрела.
ГЛАВА XV
Для того бойца, который, выскочив из избы, увидел въезжавших в улицу немецких мотоциклистов, успел выстрелить в них с колена и упал под пулеметной очередью, весь этот короткий миг от момента, когда он увидел их и побежал, а потом, остановившись, начал отстреливаться, до момента, когда он лежал уже на дороге и вся колонна, мотоцикл за мотоциклом, проехала через него,- все это, безмерно малое по времени, вместило и страх его, и решимость, и жизнь, и будущее, и смерть. Но на оперативной карте и он, и все, кто погиб в этом коротком ночном бою, и немцы, которых после артиллеристы Гончарова бегом гнали прикладами по улице села,- все это превратилось в тонкую, как булавочный укол, синюю стрелу с загнувшимся обратно концом. Множество таких острых синих стрел за ночь вонзилось с разных сторон в 3-й стрелковый корпус, оставшись торчать в нем. И по ним с достаточной точностью немцы могли очертить на карте пространство, занятое корпусом, масштабы прорыва и глубину.
Было несомненно, что все эти короткие бои - это бои с первыми успевшими подойти подразделениями немцев, разведка боем. С какой стороны немцы нанесут главный удар, Щербатову было пока неясно, а произвести разведку на большую глубину он не мог, у него не было авиации.
Немцы же летали над его корпусом вот уже целые сутки, бомбили, обстреливали и, конечно, фотографировали. Был отдан строжайший приказ маскироваться, зарыться в землю, но это уже ничего не могло изменить. Сидя с Сорокиным над картой, они продумывали десятки вариантов, беря за исходное самую выгодную обстановку для немцев и самую невыгодную для себя. И только об одном варианте Щербатов боялся думать. Он боялся думать о том, что будет, если они вообще не станут наступать. Будут развивать успех на главном направления, оставляя его корпус все глубже и глубже в тылу у себя. А эти мелкие подразделения, ночью завязавшие бой, спущены на него, как собаки на медведя. Они будут кусать, и лаять, и кусать, вцепляясь отовсюду, до тех пор, пока не подойдет охотник с ружьем. Этим охотником с ружьем могла стать соседняя немецкая армия, расположенная южнее, которая, перейдя в наступление, сразу оказывалась в тылу корпуса и отрезала его. Об этом Щербатов боялся думать, потому что тут выхода не было, это был конец. Выход мог бы быть только в одном: прямо сейчас, не ожидая, отвести корпус на исходные рубежи и там, повернувшись фронтом, встретить удар. Но он не имел права сделать это сам: спасая свой корпус, он мог подставить под удар другие соединения. Приказ Лапшина обязывал его закрепиться и ждать. И именно потому, что об этом единственном варианте он боялся думать, он думал о нем все время и даже предпринял первые шаги: ночью, растянув фланги, он начал перебрасывать дивизию Нестеренко в тыл.