Исроэл-Иешуа Зингер - О мире, которого больше нет
— Ешиеле[33], дитя мое, да вырастешь ты таким же гоеном[34], как реб Иешуа Кутнер[35], благословенной памяти[36], в честь которого ты назван Исроэлом-Иешуа, — пожелал мне отец. — Слышишь, что я тебе говорю?
— Скажи да, Шиеле[37] Кутнер, — подсказал мне меламед.
Как только отец вышел из хедера, мальчики сразу стали толкать меня и называть Шиеле Кутнером.
Я был испуган и очень стеснялся имени великого гоена, в честь которого меня назвали. Мне захотелось домой к папе с мамой. Реб Меер посмотрел на меня большими, черными, меланхолическими глазами и ущипнул за щеку костлявыми холодными пальцами.
— Видишь этот канчик с шестью хвостами, — показал он. — Это чтобы пороть мальчиков, которые не хотят ходить в хедер. Поэтому сиди тихо на скамье и внимай Торе, которую я буду с тобой учить… Видишь эту букву, похожую на столик с подрубленной ножкой, это «гей», скажи «гей», «гей»…
Плача, я сказал: «Гей, гей…»
Мальчики и девочки не переставали давиться от смеха.
На следующее утро я ни за что не хотел идти в хедер. Сын меламеда, Касриэл, парень с острым, постоянно бегающим вверх-вниз кадыком, пришел, чтобы отвести меня в хедер. Мама попробовала было убедить отца, чтобы меня оставили в покое еще на день, потому что я трясся от страха перед этим парнем с кадыком. Отец сказал, что придется меня приучить к хедеру силой.
— Мальчику должно нравиться ходить в хедер, — заключил он. — Тора сладостна.
Но я не почувствовал этой сладости, когда Касриэл взял меня за руки и за ноги и закинул себе на плечи, как зарезанного теленка. Я царапал его ногтями, бил ногами, вопил на все местечко. Обыватели не могли нарадоваться, глядя на это зрелище из дверей своих домишек.
— Молодец, Касриэл, — подбадривали они сына меламеда, который был белфером в хедере у своего отца, — шлепни-ка его, этого раввинского сыночка…
Касриэл крепко держал меня одной рукой; в другой он нес деревянный ящичек, в котором лежали краюхи для учеников его отца.
Это повторялось изо дня в день. С исключительным, редким для трехлетнего мальчика упорством я воевал против ненавистного хедера.
В принадлежавшем меламеду низеньком доме с мезонином окна всегда, и зимой и летом, были закрыты. В комнате, где шли занятия, кроме того, стояли кровати. На черной печке, которая буквально кишела «французами» — так у нас называли тараканов — меламедша варила, пекла, стирала, штопала чулки, натянутые на стакан, чистила картошку, уча при этом азбуку и правила чтения с ватагой девочек. Вокруг стола, над которым висела керосиновая лампа с вечно треснутым и заклеенным бумагой закопченным стеклом, теснилось несколько десятков учеников, от трехлетних до десятилетних. Реб Меер вел занятия и с младшими, и со старшими, которые уже учили Пятикнижие с Раши. Старшие допекали младших, которых наградили почтенным прозвищем «вонючки». Меламед, в засаленной ермолке, вечно без капоты, в одной жилетке, которую он носил не снимая и летом и зимой и из прорех которой торчали клочья грязной ваты, не расставался с канчиком из лисьей лапки с кожаными хвостами. Лисью лапку он использовал также в качестве указки, водя ею по строчкам молитвенника. Лицо у меламеда было желтым, словно от желтухи. Его большие, черные глаза были сама меланхолия. Дрожь пробирала того, в кого он вперял свои страшные, полные скорби глаза, заключавшие в себе все страдание, всю тщету этого мира со всем, что в нем есть.
Меламедша была женщиной добродушной, но больной. Из-за скрюченных пальцев она толком не могла ничего делать и причиняла постоянный ущерб: то разобьет глиняную миску, то опрокинет горшок, вытаскивая его ухватом из печи, то у нее убежит какое-нибудь варево. Меламед приходил в ярость всякий раз, когда она что-нибудь портила.
— В добрый час, Фейга-Малка, — выкрикивал он нараспев, как плакальщицы над покойником, — в добрый час.
Фейга-Малка смотрела на него такими виноватыми глазами, какими нашкодившая собака смотрит на своего хозяина.
— Меер, дети… — лепетала она.
Реб Меер не считался с учениками и ученицами и расходился еще пуще.
— Я из-за тебя скоро по дворам пойду побираться, коза безмозглая! — неистовствовал он. — От тебя одно разорение, сука!..
Иногда, когда убежавшее молоко попадало в кашу с мясом и делало еду трефной[38], меламед приходил в такое бешенство, что ему было недостаточно обозвать жену безмозглой козой или сукой и он вымещал свой гнев на жениной ротонде, оставшейся у нее со свадьбы — длинной бархатной накидке без рукавов, в которой она круглый год ходила молиться по субботам в вайбер-шул. Эта накидка, позеленевшая от времени, висела на стене, накрытая простыней. Ничего дороже у меламедши не было. И поэтому реб Мееру-меламеду доставляло особое удовольствие вымещать на ротонде свой безудержный гнев. С безумным смехом срывал он простыню с ротонды, расстилал бархатную накидку на полу и топтал ее ногами, танцевал на ней, нелепо подпрыгивая, к испугу девочек и радости мальчиков, которые уже изучали Пятикнижие. Меламедша каменела от страха, глядя, как топчут ее ротонду. Ее пальцы еще больше скрючивались. Единственный ее сын Касриэл, не в силах выносить материнские страдания, вступался за нее. Желтое лицо реб Меера становилось черным от этой наглости: как это так, его сын-белфер отважился выступить против отца.
— Молчать, безмозглый мальчишка! — орал он. — Теленок бешеный, я тебе кадык вырву!..
Меламедша вцеплялась своими скрюченными пальцами в сына, чтобы тот замолчал.
— Касриэл, молчи, — молила она и крутила пальцем у виска, как делают, когда дают понять, что кто-то не в своем уме…
После этого меламед спешно накидывал халат и убегал из дома на некоторое время. От гнева у него разыгрывался его вечно больной желудок. Потом он так печально затягивал Ашер-йоцер[39], словно это были кинес[40]. Когда меламед возвращался к ученикам, скорбный взгляд его глаз становился еще меланхоличнее, а звуки голоса, толкующего Тору, отражались диким эхом от потемневших стен и закопченной печи, кишащей «французами».
Нет, в этом хедере Тора, вопреки словам моего отца, не была сладостна. Я видел, что ничто мне не поможет, что Касриэл сильнее меня, но каждое утро снова и снова вступал с ним в жестокое сражение, когда он приходил, чтобы тащить меня в хедер. Моя мама едва сдерживала слезы, глядя, как меня силой отрывают от подола ее платья, за который я хватался, ища защиты от белфера. Но мама не защищала меня, хотя для этого ей было достаточно сказать всего одно слово. Ничто на свете не могло встать между заветом изучения Торы и мальчиком, которому уже исполнилось три года.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});