Александр Петряков - Сальвадор Дали. Божественный и многоликий
Успехов поэтому в учебе больших у Сальвадора не было, и даже хуже того — отец получил письмо, где говорилось о его настолько укоренившейся умственной лени, что ему грозило остаться на второй год. Мать была в ужасе. А юный Дали, дабы не приставали с учебой, стал прикидываться ненормальным, симулируя припадки, и тогда его оставляли в покое. Так, во всяком случае, повествует художник на страницах «Тайной жизни», а мы, истины ради, скажем, что учился он не так уж плохо — получал по основным предметам «восьмерки» и «семерки» (по десятибалльной системе).
Общество детей его никогда не привлекало, ему были чужды их обычные ребячьи игры с ором, визгом, беготней, его пугала их насыщенная агрессивностью жизненность, он склонен был к уединению и тишине, где беспрепятственно можно было предаваться мечтаниям и грезам.
Сверстникам он предпочитал общество старушек — своей кормилицы Лусии и родной бабушки, которых любил беззаветно. «Старость, — писал он, — изначально пробуждала во мне благоговение. Да разве могло сравниться с этими старушками, феями из сказки, какое-нибудь юное существо!»
Но не все однокашники внушали неприязнь нашему юному герою. Высокий Бутчакес, белокурый и голубоглазый мальчик с обтянутым узкими штанами «увесистым задом», чрезвычайно нравился Сальвадору. Бутчакес, ставший во взрослой жизни водопроводчиком, также симпатизировал малышу Дали. Мальчики были нежны друг к другу и обменивались поцелуями в губы. Этого Дали очень стыдился и краснел как маков цвет, а своей предрасположенности к тому, чтобы краснеть, он также стыдился. Как-то в Фигерасе вновь пошел снег, и на краю фонтана в ореоле снежинок сидела девочка, очень похожая на ту русскую, что Сальвадор видел в стереоскопе учителя Трайты. Страстно хотелось подойти к ней и познакомиться, но он испугался, что покраснеет, поэтому решил познакомиться с ней в сумерках, когда румянец на щеках будет не заметен.
Чувство стыда и робость совершенно покидали его в семье, где он был просто диктатором. Дома он привык к тому, что любое его желание немедленно исполнялось, и закатывал страшные истерики по любому поводу.
Однажды в Барселоне, куда семья поехала на Рождество к бабушке по отцовской линии, Сальвадор увидел в витрине кондитерской сладкое лакомство, имитирующее связку лука. Кондитерская была закрыта, поэтому мать не могла купить сыну это изделие, но, вспоминает его сестра Ана Мария, «брат вырывается, сломя голову несется назад к кондитерской и начинает орать благим матом:
— Хочу лука! Хочу лука! Хочу лука!
Уж и не знаю, какими силами удалось маме оторвать его от витрины.
Чуть не волоком тащила она его по тротуару, брат же орал не переставая, да так, словно его резали:
— Хо-о-о-очу лу-у-у-у-ука!
И вопя, вырывался и несся назад к витрине…»
В другой раз, вспоминает сестра, ему захотелось знамя, развевавшееся на замковой башне в Фигерасе, и он устроил подобную же истерику. Ну и так далее.
Родители и вправду баловали его бесчисленными подарками и игрушками и потакали капризам. Бывал он и по-детски жесток — как-то столкнул соседского мальчика с мостика ради смеха, в другой раз ударил двухлетнюю сестру ногой по голове, а когда позже доктор хотел проколоть ей уши для сережек, он, не понимая его намерений, вцепился ему в лицо и разбил очки. Все эти поступки как-то уживались с его робостью и способностью краснеть по любому поводу.
Однажды, пишет его сестра в мемуарах, брат переломал целлулоидных уточек и лебедей, к великому ее огорчению, — она очень любила эти игрушки; недовольна была и мать. Тогда Сальвадор выцарапал на сделанном из цельного куска дерева детском столике уточек и лебедей, очень похожих на тех целлулоидных, расплющенных молотком. Это было своего рода компенсацией, искуплением своего детского греха и как бы неосознанной попыткой отождествить воображение и реальность.
Мать, сама рисовавшая детям цветными карандашами разных фантастических животных, осталась очень довольна первыми опытами рисования своего сына. «Вы только посмотрите! — сказала она с гордостью. — Если он рисует лебедя, так это именно лебедь, а не просто птица, а уж если утка, так это утка!»
В 1912 году семья переехала в новую квартиру на той же улице Монтуриоль. Контора нотариуса расположилась на первом этаже, а семья поселилась на последнем, над которым было еще небольшое помещеньице, бывшая прачечная, которую Сальвадор выпросил у родителей под студию. Все пространство этой комнатки занимала большая цементная ванна, поэтому юный художник поставил стул прямо в нее, а поперек положил доску, служившую ему столом, где он и упражнялся в рисовании. А также воспитывал в себе самоценность и избранность — одевался в маскарадный костюм короля и чувствовал себя небожителем, не желавшим иметь ничего общего с толпой мальчишек и девчонок, игравших внизу. И хоть ему, девятилетнему мальчику, конечно же, хотелось порезвиться вместе со сверстниками, и его волновали их голоса, особенно девичьи, но знак избранности, сознание того, что ему не по пути с ними, не позволяли ему спуститься к ним. Ведь они, писал Сальвадор, — «шушера, шелуха, размазня, сброд, стадо недоумков, которым можно вдолбить что угодно. Я никогда не спущусь на улицу — ни буквально, ни фигурально. Я там ничего не найду. Я изначально обладал чувством выси — оно было моей природной отметиной».
Однажды он шел в коллеж и увидел впереди себя трех девочек. Одна из них, которую подружки называли Дуллитой, хрупкая и тоненькая, с талией, что «вот-вот переломится», ему очень понравилась. На его шаги подружки обернулись, а она даже не повернула головы. Дуллита ему так понравилась, что ему страстно захотелось, чтобы она пришла к нему в мастерскую.
И он с нетерпением стал ждать, когда же она придет, но этого не могло быть, потому что она не знала его, не знал ее и он, но от этого мало что менялось, — он был убежден, что Дуллита обязательно придет к нему. Неудовлетворенное желание было таким жгучим, страстным и сильным, что у него пошла из носа кровь. Дуллита удивительным образом соединилась, сплавилась с образом русской девочки, уносящейся на тройке от стаи голодных волков по заснеженной дороге…
Здесь уместно вспомнить, по ассоциации, эпизод из «Волшебной горы» Томаса Манна, где главный герой Ганс Касторп, увлекшийся Клавдией Шоша, русской пациенткой санатория в Швейцарии, также соединяет ее с далеким образом детства, мальчиком, учившимся в соседнем классе, — лицо его с раскосыми глазами и широкими скулами напомнило ему Клавдию. И когда Ганс Касторп осознал и понял, что безнадежно влюбился в Клавдию Шоша, на прогулке в горах у него неудержимо хлынула из носа кровь. В испачканном кровью костюме он возвращается в санаторий и попадает на лекцию психоаналитика доктора Кроковского, в которой тот говорит, что подавленная любовь всегда является в образе болезни. «Симптомы болезни — это замаскированная любовная активность, — сказал лектор, — и всякая болезнь — видоизмененная любовь». У Томаса Манна в другом его произведении «Смерть в Венеции», как помните, известный писатель с мировым именем воспылал страстью к юному поляку, чья породистая красота сразила его насмерть.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});