Как рыба без воды. Мемуары наизнанку - Пьер Ришар
— И как мне это объявить?
— А ты скажи… «муравей».
— И все это будет в слове «муравей»?
— Разумеется! Ты учишь их по-новому вслушиваться в слова, которые им давно привычны! Ты пробуждаешь слова!
— Ах так…
— И главное, радуйся тексту! Веселись!
— Ага…
— И веселись без хныканья, а то на нервы действует!
— Стрекоза и му…
— Ты что, нарочно? Ладно, я понял. Сделаем по-другому. Тебе ее не нащупать, пока ты не проработаешь ее физически, телом. Давай-ка ты выйдешь и представишь себе болото: торф, тина, обстановка типа «война во Вьетнаме». И тина — это человечество. Как у Мюссе, бездонная клоака. И ты выходишь на сцену и, стоя по уши в человечестве, показываешь мне стрекозу с гордо поднятой головой, как Сид, и с посохом странника в руке, как Моисей. {Показывает.) Стрекоза…
— А где Тентен?
— Что Тентен? Сказано тебе, делай стрекозу повеселей! Она ж все лето пела! Так прибавь легкости, черт побери!
— Стрекоза… и… муравей.
— Это что еще за шутки? Согласен, ей полегчало, но не забудь, в какой она ситуации! Ей легко, но ее гигантские крылья мешают ей ходить! Покажи-ка мне стрекозу, которая втоптана в грязь, но смеется, которая ползет с гордо поднятой головой и в тяжести обретает легкость. Чипсы ешь!
— Что?
— Чипсы ешь. Твоя стрекоза раздавлена обществом потребления. Муравей смог сохранить базовые ценности, он был начеку. А стрекоза — нет. Она погрязла в либерализме. И просит соседа одолжить ей долю утраченной духовности.
— Да, но я же сам не стрекоза, я же рассказываю…
— Да я знаю, но тебе нужен повод, чтобы рассказать историю! Почему ты рассказываешь нам именно эту, а не какую-то другую? Потому что твоя собственная жизнь — в грязи, в тине и чипсах — невыносима и из глубин своего личностного падения ты осознал, что хочет сказать Лафонтен! Ты чувствуешь, что наконец совпал по фазе со стрекозой, и признаешь ее подобной себе, своей сестрой, своей матерью, стрекоза растет в тебе, и, чтобы дать выход бессильной ярости, ты твердишь эти слова, наконец-то наполненные смыслом, ты чувствуешь, что Лафонтен тебя понял, зато сам ты не понял Лафонтена! И ты, одинокий человек в джунглях гниющего общества, заклинаешь одиночество, вопя этот текст, который связывает тебя с миром и возвращает в детство, в школьный двор, в прошлое, в годы невинности, в утраченный рай! Ты смываешь с себя грязь современного общества — чем? Школой, а значит, образованием, последним бастионом сопротивления тлетворному влиянию денег. И в конце концов возвращаешься в эмбриональное состояние.
— Ага, понял. Стрекоза… и мура…
— Погоди-погоди, вот оно, нащупал. Встань-ка, опусти руки вдоль туловища, не двигайся и говори текст.
— Стрекоза и муравей…
— Вот так-то! Получилось! Видишь — ничего сложного!
Если это и значит быть актером, есть отчего завязать сразу.
К счастью, помимо этого я познакомился с худенькой женщиной лет шестидесяти, в жизни не покидавшей родной фермы в самой глуши провинции Бос.
Могла ли она вообразить, что однажды прямо у ее порога высадится съемочная группа? И уж тем более что ее саму попросят ни с того ни с сего броситься на грудь неизвестному юноше и закричать: «Не уходи, сынок!»?
Сын ее был фантазер и хвастался, что воевал во Вьетнаме.
Ему полагалось работать на ферме, но владелец не давал разрешения вследствие его врожденной и непреодолимой лени. Снимался фильм «Александр Блаженный».
Никакой трагедии — по сценарию была легкая комедия.
Но старушке было не до смеха: она растерялась, очутившись в окружении известных артистов, у большинства из которых за плечами был солидный багаж из Шекспира, Мольера, учебы в Консерватории, работы в Национальном народном театре и бог знает чего еще…
…и тут послышалась команда: «Мотор»…
…ее подталкивают, потому что она не очень понимает, когда надо вступать…
…она бросается юноше на грудь и кричит: «Не уходи, сынок!»…
…а потом начинает плакать. Смотрит на него и плачет… она стоит спиной к камере, никто ничего не может понять, но она плачет…
…а потом выходит из кадра и идет в сторонку вытереть слезы.
Мы дружно переглянулись, немного удивленные, смущенные, возможно, даже сбитые с толку.
Она мгновенно нашла верную интонацию и правильный настрой.
Ей нельзя было не верить.
Она что, читала Станиславского в перерыве между стирками? Штудировала Ли Страсберга за дойкой коров?
Черт! Как говорил Жуве, в жизни все прекрасные артисты… кроме нескольких заслуженных.
Ив Робер подошел к старушке и поблагодарил.
— Это потрясающе. Но почему вы заплакали?
И она ответила божественно просто:
— Не люблю, когда дети уходят на войну.
Прошло сорок лет, а я помню маленькую женщину, чьим сыном по фильму я был… в течение двенадцати секунд. Она была великой актрисой, но так никогда и не узнала об этом.
Глава IV. Служба в театре и на почте
— Юноши, попрошу встать!
На сцене театра перед сотней студентов, среди которых был и я, стоял Жан Вилар.
Юноши вскочили, гадая, что же он хочет сказать. Ничто в поведении мастера не подсказывало, какой сюрприз нас ожидает — хороший или плохой…
Несколько девушек посмелее решили, что хороший, и тоже поднялись, решив попытать счастья. И вот они стоят…
— Как тебя зовут?
— Жослина, господин Вилар.
— Что репетировала в последнее время?
— «Смешных жеманниц», господин Вилар.
— А… Что же не «Дон Жуана» или «Арнольфа»?
— Ну…
— Садись, мой мальчик, не заставляй меня терять время. Итак, настоящие юноши: ты, ты, ты и ты…
Последним «ты» был я. Он выбрал меня. Он сразу увидел, что я большой актер… Ну или актер ростом метр восемьдесят — фатальная отметка, ниже которой гренадерский рост плавно переходит в рост субретки.
Потому что речь шла именно о работе статистами в его новом спектакле!
Отобрали всего человек пятнадцать, остальные могли сесть на место, и, пока мы соображали, что с нами произошло, Вилар уже исчез. «По поводу контрактов зайдите в секретариат, спасибо».
Вот удача! Стоять на сцене рядом с Жераром Филипом, Филиппом Нуаре, Даниэлем Сорано в таком славном театре, как ННТ!
Ну конечно, мы не отправлялись с ними распить стаканчик после репетиций и не хлопали друг друга по спине, и все же! Мы пили вино в одном и том же кафе! Конечно, на