Владимир Архангельский - Фрунзе
Куле, вот где охота-то! Дичи гибель! Видал много волков, кабанов и всяких козлов. Вообще я очень доволен тем, как провел каникулы…
Твой друг M. Фрунзе».
Вскоре он рассказал своему Куле, что его коллекция оказалась весьма ценной, и ее включили в Ботанический фонд университета и академии. И пожелали ему работать и впредь «по этой линии».
Но у него уже определилась иная «линия». И он поймал себя на мысли, что даже красавица Волга ассоциировалась у него с буйной вольницей Стеньки Разина…
А в вагоне было шумно, как в базарный день на пишпекском пустыре, и все разговоры шли о войне. То была злоба дня: кого-то взяли на фронт, кто-то лежал в госпитале, кто-то уже получил три аршина.
Война была и национальным позором: никто не скрывал в вагоне, что у него сильно ущемлено национальное самолюбие: на позициях — провал за провалом, и никакой надежды на победу русского оружия.
И уже никто не вспоминал про шапку, которой можно сразить японца. Больше того, все вольно или невольно выражали недовольство. Но почти все сходились на том, что из рук вон плохо командуют генералы. И куда только глядит государь?
И еще не успела остыть потрясающая новость последних дней: 15 июля эсер Егор Сазонов прикончил министра внутренних дел и шефа жандармов господина Плеве. И надо думать, неспроста: тот был рьяным сторонником войны на Дальнем Востоке.
Алексей Иванович Стратилатов высказал предположение, что эсеры убрали его по двум статьям: злобствовал против всякой крамолы не за страх, а за совесть, и очень умно толкал Сергея Васильевича Зубатова действовать среди рабочих против революции. Правда, Зубатова убрали, но остался поп Гапон. Он отправляет службу в пересыльной тюрьме, в «Крестах», а всякий свободный час его видят среди рабочих то на Выборгской стороне, то за Нарвской заставой. Этот тюремный священник полгода назад беспрепятственно утвердил в полиции устав своей организации «Собрание русских фабрично-заводских рабочих Петербурга». И теперь твердит мастеровым, как Зубатов, что царь, безусловно, на их стороне..
— А что за фамилия у него? Какая-то странная!
— Из Малороссии, с Полтавщины, хохол, стало быть. Но из крепких мужиков, которые всегда служили опорой престолу… Да и у вас фамилия, батенька, весьма необычная, скажу откровенно, никогда не встречал такой.
— Отец мой из молдаван. У них эта фамилия обычная. Перевести на русский, так будет «лист», вот как на том дереве, за окном. В Бессарабии много народных песен, где есть слова «фрунзэ верди» — лист зеленый. А ведь лист — символ жизни. Так что я на свою фамилию не в обиде!
В мыслях давно манила Михаила Москва — грибоедовская и пушкинская, чеховская и поленовская.
Но побыть в белокаменной пришлось один летний день: слишком долгим оказался путь до нее, да и серьезные дела срочно призывали в Питер.
Москва ошеломила и — разочаровала. Вся она была перерыта: отцы города дружными усилиями бельгийских и французских акционеров укладывали по всем главным улицам стальные нитки рельсов для трамвая. Старинная конка — с унылой парой чахлых лошадей, а иногда и с шестеркой рослых битюгов (на передней паре сидел верхом молодец, смахивающий на берейтора!) — уступала место вагончику с электрической тягой.
Москва воспринималась суматошным городом с кричащими контрастами. Неописуемая красота Кремля и Красной площади много теряла от того, что рядом с ними — у Иверских ворот — тучей толпились юродивые, клянча грош или копейку.
Против Большого театра, у фонтана, превращенного в водопой, стояли сотни телег с задранными в небо оглоблями. А по всему Охотному ряду и по Манежной площади людское море кипело, как при шторме, воздух же был пропитан неистребимой вонью от протухшего мяса, залежалой рыбы, сельдей и воблы. За зеркальными стеклами трактира Егорова шустро бегали прилизанные половые в длинных белых рубахах и красных сапожках. И подавали стакан чаю «с алимоном» или в двух чайниках — «с полотенцем», с бубликом, конечно, сахар вприкуску.
Пить чай до седьмого пота умели и в Семиречье, и Михаил отвел душу в трактире.
Из трактира он пошел по Петровке. Там публика была почище, словно Большой театр служил водоразделом; и городовой — спокойно и без хамства — отсеивал лапотников, когда они пытались подойти к магазину «Мюр и Мерилиз».
Чуть дальше по Петровке, в доме № 13/15, за витриной белокафельного молочного заведения Чичкина, в траурной раме стоял портрет Антона Павловича Чехова, а перед ним — белая роза на черном бархате.
В этом доме часто останавливался и месяцы живал великий писатель, который, по понятиям передовой интеллигенции, был совестью России. Умер он больше месяца назад, и тело его захоронили на кладбище Новодевичьего монастыря 9 июля 1904 года.
Михаил долго не мог оторваться от фотографии, такой знакомой по газетам и журналам.
Вспоминались Михаилу тихие вечера в Пишпеке: мама читала девочкам о беспросветной судьбе Ваньки Жукова, а Михаил в каждой строке улавливал жгучую скорбь от несправедливости, уродующей человека, и сердцем ощущал призыв к борьбе.
Можно понять, что не в характере Антона Павловича были гневные слова: «Долой царя!» Но ведь он проклял обывателя, убил мещанина, осмеял держиморду, поднял высоко человека труда и поклонился ему до пояса.
А как он писал о Николае Михайловиче Пржевальском, на могиле которого в Караколе Михаил был прошлым летом: «В наше больное время… когда даже лучшие люди сидят сложа руки, оправдывая свою лень и свой разврат отсутствием определенной цели в жизни, подвижники нужны, как солнце».
Городская художественная галерея братьев Третьяковых в тот день не открывалась, и долгожданных картин увидать не удалось.
И только в книжном развале у Китайской стены, на Варварской площади, выпала удача купить по дешевке две книги: «Историю политической экономии» Чупрова и «Положение рабочего класса в России» Пажитнова. С ними он и отправился на вокзал, безумно устав от московского суматошного дня.
В ожидании поезда взял он в камере хранения свою корзину, уселся на нее неподалеку от входа в вокзал и, пока не сгустились сумерки, стал листать книгу Пажитнова.
Рядом устроился парень лет двадцати пяти, с длинными русыми усами, по виду мастеровой — в картузе, потрепанной синей паре, брюки заправлены в сапоги, и свежая ластиковая косоворотка в цвет костюма.
Дмитрий Павлов — так звали молодого мастерового — ехал искать работу по металлу; в Сормове он был токарем, строил паровозы, попал «под надзор». Пообещались встретиться, если позволят обстоятельства. А на прощанье Митяй словно ежа пустил под череп будущему студенту;
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});