Марта Хиллерс - Женщина в Берлине
Полдень. Бескрайний дождь. Промаршировала пешком на Паркштрассе и добавила к моим "бумажным картинкам" ещё упаковку. Доверенное лицо заплатило мне последний месячный заработок и выдало мне "отпуск". Всё издательство растворилось в воздухе. И биржа труда закрылась, никто не охотится там больше на свободные будущие рабочие руки; в этом отношении мы теперь - наши собственные господа.
Бюрократия кажется мне похожей на хорошую погоду. Во всяком случае, все моментально учреждения пропадают, как только начинается дождь из осколков гранат. (Впрочем, теперь очень спокойно. Вызывающая опасения тишина). Нами больше не управляют. И всё же порядок воспроизводит сам себя самостоятельно снова и снова, всюду, в каждом подвале. В каждом домашнем подвале есть свой авторитет. Уже в каменном веке человечество должно было функционировать таким образом. Стадные животные, инстинкт сохранения видов. У животных это должны быть всегда самцы, ведущие быки и ведущие жеребцы. В этом подвале можно говорить, скорее, о ведущих кобылах. Фрейлейн Бен такая; очень спокойная гамбурженка. Я – никто. Я не была авторитетом и в моём старом подвале, где, однако, существовал очень ревущий ведущий бык, который владел полем, майор Д., который не признавал ни мужчин, ни женщин равными себе. Он всегда был неприятен мне в том подвале, всегда я пыталась отделиться, найдя угол для сна. Но если вожак кричит, я послушно повинуюсь.
По дороге я поравнялась с трамваем. Я не могла сесть в него, так как у меня нет документа III. При этом он был почти пустой, я насчитала 8 человек. И сотни бежали рядом под хлещущим дождём, хотя если уж всё равно ехать, то можно было бы забрать их собой. Но нет - чти принцип упорядочения. Это живёт глубоко в нас, и мы этому повинуемся.
Я пошла к карточному бюро. Сегодня моя буква была в очереди на штемпелевание на картофель с 75 по 77. Дела неожиданно шли быстро, хотя обслуживали только лишь 2 дамы. Они вовсе не смотрели, ставили печать на талоны механически, как машины. К чему, собственно, эти штемпели? Никто не знает этого, но каждый предполагает, что это имеет какой-либо смысл. Согласно объявлению, буквы X до Z должны заканчивать штемпелевать 28 апреля.
На обратном пути я проникла в покинутый сад профессора К., за чёрной руиной дома, собрала крокусов и наломала сирени. Потом к госпоже Гольц, которая раньше жила в том же доме, что и я. Мы сидели напротив друг друга за столом и болтали. То есть, мы орали, стараясь перекричать вновь начавшуюся стрельбу. Госпожа Гольц, сломленным голосом: «Цветы, удивительно-прекрасные цветы...»
При этом слёзы бежали у неё по лицу. Да и у меня было ужасно на душе. Теперь красота ранит. Это происходит от избытка смерти.
Подумала сегодня утром, сколько мертвецов я уже видела. Первым был господин Шерман. Тогда мне было 5, ему 70, серебристая белизна на белом шёлке, свечи, возвышенность. Итак, смерть была торжественна и прекрасна. До тех пор, пока я не встретила её у умершего накануне брата Ханса в 1928 году. Как узелок тряпки он лежал искривлённым - земля, подбородок с синим платком, колени. Позже - мёртвых родственников, синие ногти между цветами и чётками. Один в Париже, привезённый в кровавой каше. И замёрзший в Москве реке... Я ещё не видела саму смерть, а только мертвецов. Но это переживание достанется, пожалуй, мне довольно скоро. То, что это могло затронуть меня саму, я в это не верю. Она уже часто скользила возле меня, но что-то меня оберегало. Это чувство, которое живёт в большинстве людей. А как иначе они могли быть настолько бодры посреди такой большой смерти? Установлено, что угроза жизни увеличивает жизненные силы. Я горю более сильно и более ярко перед бомбоштурмовым ударом. Каждый новый день жизни - это ещё один день триумфа. Опять пережили это. Сопротивляюсь. Поднимаюсь как бы выше и твёрже стоя на земле. Тогда, во время первой бомбардировки, я записала на комнатной стене при помощи карандаша на латыни: Si fractus illabatur orbis, Impavidum ferient rumae. Тогда ещё можно было писать за границу. Я процитировала в письме моим друзьям Д. в Стокгольме, пожалуй, чтобы укрепить себя саму, вышеупомянутый стих и писала об интенсивности нашего, находящегося под угрозой, существования. При этом у меня было лёгкое чувство, как если бы я, теперь взрослая, допущенная к тайне жизни, говорила с ребёнком, которого нужно беречь.
Воскресенье, 22 апреля 1945 года, 1 час ночи.
Я лежала на кровати наверху, дуло в разбитые стёкла, я дремала. Около 20 часов постучала госпожа Леманн: «Спуститесь, теперь больше нет тревоги и никаких сирен. Остальные уже все внизу».
Отчаянный спуск по лестнице. Я зацепилась за край ступени. Страх смерти смог поймать меня ещё в перилах. Потом мягкими коленями я искала и искала на ощупь, со стуком в сердце, проход, до тех пор, пока не нашла рычаги двери подвала.
Внутри вижу новую картину. Те, кто прибыл раньше, разбирали кровати для себя. Всюду подушки, пуховики, шезлонги. С трудом я пробиваюсь к цели - к моему сидячему месту. Радио мертво, нет больше радиосигналов аэропорта. Мигает керосиновая лампа. Несколько бомб падают, потом спокойствие. Сигмунд появляется, всё ещё высоко держит знамя. Садовник бормочет что-то про Бернау и Зоссен, где должны теперь стоять русские: Сигмунд объявляет, напротив, что они получат скорый отпор. Мы сидим, часы крадутся, артиллерия громыхает, то вдалеке, то близко. «Больше не ходите на 4 этаж», - призывает меня вдова аптекаря. И она предлагает мне ночной приют в её квартире на первом этаже. Мы карабкаемся наверх по задней винтовой лестнице. (Раньше это был «подъём для посыльных и поставщиков»). Лестница - просто тесное веретено. Хрустит от осколков стекла под ногами, свистит из открытых люков. Диван принимает меня в комнате рядом с кухней, даёт мне 2 часа сна под чуждо пахнущим шерстяным одеялом. Примерно до полночи бомбы падали совсем близко, и мы убегали снова вниз. Жалко длительные ночные часы, слишком уставала...
Следующим утром около 10 часов в мансардной квартире. Примерно до 4 часов мы выждали в подвале. Только что я вскарабкалась наверх под крышу, суп из корнеплодов на унылом газе согревал меня, снимала кожуру с картофеля, варила моё последнее яйцо. Странно, сколько вещей я делаю теперь в последний раз, это значит в последний раз, на неограниченно долгое время. Откуда новое яйцо должно было теперь прибыть ко мне? Откуда духи? Итак, я поглощаю это с наслаждением, очень осознанно, очень благоговейно. Позже я заползла охотно в кровать и спала до беспамятства в беспокойном сне.
Снова под крышей, 14 часов. Снаружи народ толпилась, точно там что-то распределяют. Теперь у нас есть что-то вроде устной почты. Всё, что обсуждают.
Мы получаем паёк, как официально сообщается, а именно, мясо, колбасу, продукты питания, сахар, консервы и суррогатный кофе. Я занимаю очередь, простояла под дождём 2 часа и получила, наконец, 250 граммов крупы, 250 граммов овсяных хлопьев, 2 фунта сахара, 100 граммов суррогата кофе и банку кольраби. Отсутствуют мясо и колбаса, и кофе в зёрнах. У мясника в угловом доме толкотня, по обеим сторонам бесконечная очередь, под ливнем. В моей очереди шелестит слух: Кепеник сдан, деревня Вюнс занята, русские стояли в Тетлов - канале. Ни одна женщина, впрочем, больше не говорила "об этом".
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});