Распеленать память - Ирина Николаевна Зорина
Но когда папа приказал шоферу отвозить меня в музыкальную школу и привозить обратно, я вдруг поняла, что это очень некрасиво. Все девочки и мальчики шли пешком или приезжали на трамвае. И потому я просила дядю Толю останавливаться подальше от школы и один квартал шла пешком, чтобы ребята не видели, и просила дядю Толю папе об этом не рассказывать. Думаю, отец бы меня понял, ведь он сам вышел из низов. Но за свою жизнь он к этим привилегиям привык. И когда мы с ним уже в годы хрущевской оттепели обсуждали вопрос о привилегиях для чиновников, нам трудно было найти общий язык. Моя горячность и непримиримость усилились, особенно когда я прочла «Не хлебом единым» Дудинцева и «Один день Ивана Денисовича» Солженицына. Я говорила отцу о несправедливости привилегий для партийных чинов и номенклатурных работников. Тот, как бы оправдываясь, отвечал: «Но ты не представляешь, какая на мне лежит ответственность за все, что происходит в стране с водным транспортом! Неужели я не заслужил?»
Но когда он ушел на пенсию, не держась за кресло заместителя министра, ушел в 63 года потому, что почувствовал, что слабеет память и падает работоспособность, он столкнулся с совершенно иной реальностью. Мне он как-то признался: «Понимаешь, дочка, память стала подводить. Приходят ко мне люди обсуждать детали проекта гидротехнических сооружений, который я подписал, а я не помню ни самого проекта, ни этих людей! Так работать нельзя. Ну вот и решил: уйду на покой, хоть книги почитаю».
Спокойной жизни не получилось. Здесь не хочется касаться очень деликатной темы нашей семьи – психической болезни мамы, из-за которой отец вынужден был уходить из дома, долго гулять, чтобы только не слышать ее раздраженного ворчанья. Но, выйдя на улицу, он впервые столкнулся с таким хамством, которое невозможно было перенести. Как-то рассказал мне: в мясном отделе гастронома на Соколе попросил баранины и услышал в ответ: «Ты что, старик, спятил, какая баранина? У нас ее отродясь не было. Есть говядина с костями, суповой набор. Не нравится – проваливай!» Думаю, под конец жизни отец испытал настоящий шок от столкновения с реальной жизнью. Это была вовсе не та новая жизнь, которую он строил и о которой мечтал. Но по-настоящему поговорить об этом не пришлось.
Скульптурный портрет моего отца работы Эрнста Неизвестного на Новодевичьем кладбище
Что меня удивило и потрясло, так это сколько откликнулось на смерть отца речников со всего Советского Союза, хотя умер он уже пенсионером. Телеграммы соболезнования шли и шли из всех пароходств, в том числе из самых отдаленных. Их посылали не потому, что из министерства пришла «разнарядка». Их присылали люди, которые прошли с отцом самые трудные годы войны, послевоенного строительства, все те, кто не привык в трудные времена прятаться за чужие спины. Все они знали его прежде всего как честного труженика, который мог ослушаться начальства, если дело требовало, как человека, который терпеть не мог подхалимов, но всегда поддерживал умных и дельных специалистов. В 1949 году, когда началась кампания против «космополитов», отец спасал тех специалистов-евреев, что попадали под жесткую сталинскую гребенку, и определял их в проектный институт – Гидропроект, который позже возглавил. Отец никогда не хвастался добрыми делами, но, судя по тому, сколько у него было друзей и сколько людей пришли проводить его в последний путь, был он настоящим человеком.
Латгальская семья
Еще в детстве, но более осознанно, конечно, в юности стала я замечать, что между отцом и мамой идет тихая война по поводу маминой родни в Латвии. Мама моя, Саломея, была последышем в многодетной латгальской семье, где, кроме нее, росли три сестры – Антонина, Александра и Амалия, и два брата – Янис и Александр. Время от времени мама говорила, что очень хочет найти своих сестер, которые, конечно, живут в Латвии, хотя она о них ничего не знала почти тридцать лет. Отец строго возражал: пустое это дело, никого ты не найдешь. И как мне помнится, звучал запретительный тон.
Я тогда не догадывалась, что у отца были неприятности в 1930-е годы из-за того, что он женился на латышке, у которой «родственники были за границей». Латвия в 1918 году получила независимость. У нас ее называли «буржуазной», то есть заведомо враждебной. А когда Ульманис совершил в 1934 году переворот и установил диктатуру, распустив парламент, его стали называть «фашистом», а вместе с ним «фашистской» стала для нас и Латвия.
В Москве традиционно жило немало латышей, сложилась большая латышская община. В начале 1920-х годов многие вернулись на родину, но те, что обзавелись семьями и русскими мужьями и женами, остались. В Москве в 1919 году был создан латышский театр «Скатуве». Его судьба оказалась трагической. Актеры и даже рабочие сцены были расстреляны на полигоне в Бутово в 1938 году.
Мама была далека и от этого театра, и от латышской общины. Но отец, следивший за политическими событиями в стране, не мог не заметить начавшихся в конце 1937 года антилатышских акций. Так что опасения коммуниста Зорина, как и его друга Владимира Напитухина, женатых на латышках, имели в те годы основания. Но и после войны, когда произошло «присоединение» Латвии к СССР и она стала советской социалистической республикой и, казалось бы, можно было навести справки о родственниках мамы, отец этого не одобрял.
Однако, понимая тягу жены к родным местам, он не раз посылал нас с мамой отдыхать в Юрмалу. Помнится, в Булдури был высокого ранга санаторий, где отдыхали русские из семей номенклатурных работников. Ездили мы с мамой и в Ригу и обычно останавливались там у старого папиного друга Ивана Баскакова, которого после войны послали в латышскую столицу для «укрепления кадров» Рижского морского пароходства. Ему предоставили очень хорошую трехкомнатную квартиру на улице Суворова, что была рядом с вокзалом. Почему-то мне тогда и в голову не приходило спросить, как это случилось, что папины друзья – дядя Ваня и его жена – въехали в полностью обставленную квартиру. Ведь кто-то там до них жил, кто-то покупал всю эту мебель и обставлял квартиру. Это воспринималось как должное. О массовых высылках латышей в 1941 году и в 1949 году я узнала гораздо позже. Дома об этом у нас никогда не говорили, я