«Несвятые святые» и другие рассказы - Архимандрит (Шевкунов) Тихон
По окончании трапезы все остались на местах и снова началась молитва — вечерняя. Потом все негромко запели что-то старинное и мелодичное и один за другим пошли прикладываться к кресту, который держал в руке иеромонах.
Выйдя из трапезной, я впервые увидел ночной монастырь. Он был необычайно красив. Фонари высвечивали дорожки и кроны деревьев, на корпусах тоже мерцали фонарики. Все это делало ночь в монастыре не страшной, а загадочной и мирной. Не хотелось идти в дом, но мне подсказали, что по ночам ходить по территории не принято. К тому же завтра рано вставать. Узнав во сколько, я здорово расстроился — надо же, в пять тридцать утра! Дома я никогда так рано не просыпался.
В полшестого, как и было обещано, меня разбудил громкий звон колокольчика. «Молитвами святых отец наших, Господи Иисусе Христе, помилуй нас!» Это будильщик, распахнув дверь нашей кельи,
заспанным голосом прочел положенную молитву и побрел дальше, будить остальных.
Как же тяжело и неуютно было подниматься в такую рань, чистить зубы ледяной водой в большой умывальной комнате. Я уже сто раз пожалел, что приехал сюда, а еще больше — что пообещал Богу пробыть здесь целых десять дней. И кому нужны эти ранние подъемы? Богу? Нет, конечно! Нам? Тоже нет. Мучают сами себя!..
На улице было еще темно. Монахи в развевающихся черных мантиях молча поднимались по извилистой лестнице на высокий холм к Михайловскому собору. Паломники спешили за ними.
При свете лампад и свечей начался братский молебен. На нем все просили у Господа, Божией Матери и у покровителя монастыря преподобно-мученика Корнилия благословения на грядущий день. От лампады, висящей у чудотворной иконы, затеплили свечу в старинном фонаре. От нее в свою очередь зажигают огонь в печах на монастырской кухне. После братского молебна все слушали утренние молитвы и читали записки, поданные паломниками о здравии и о упокоении своих близких. Наконец те, кто не участвовали в дальнейшей службе, и я в их числе, пошли на завтрак.
Когда я увидел, чем здесь кормят паломников, настроение у меня поднялось. Рыбка, какую и в Москве-то не часто увидишь, соленые грузди, кабачки, каши — и гречневая рассыпчатая, и овсяная, все с жареным лучком. В общем, всего вдоволь. Потом я узнал, что в Печорах традиционно старались от души угостить трудников. Это шло еще со времен правления предыдущего наместника отца Алипия. И нынешний, архимандрит [5]Гавриил, сохранял этот обычай.
За завтраком монахи и послушники дружелюбно переговаривались, подшучивали иногда. Это мне очень понравилось, такой спокойной доброжелательности я в миру не встречал.
В восемь часов мы, паломники, собрались на хозяйственном дворе. Отец Максим, бригадир (так по-советски его здесь называли), прочел краткую молитву и стал распределять послушания. Мне он сказал коротко: «Чистить пойдешь». Что такое «чистить», я не знал, но когда понял, то разозлился так, чуть не развернулся и не ушел совсем. Мне досталась чистка выгребных канализационных колодцев. Но я нашел силы сдержаться и заставил себя надеть предложенную мне грязную одежду и сапоги, чтобы лезть в колодцы.
Не буду описывать весь этот день. Я провел его в вонючих ямах, до пяти вечера выгребая жижу пополам с песком и загружая ее в ведра.
Изредка, выбираясь из своего колодца подышать, я видел монахов, как мне казалось, праздношатающихся по монастырю и вспоминал лекции по атеизму и рассказы о зажравшихся эксплуататорах в рясах, лицемерах и ханжах, угнетающих доверчивый, простой народ. То есть в данном случае — меня.
Я тогда еще не знал, что у каждого монаха — не одно, а множество послушаний и что вся монашеская жизнь состоит из труда и молитвы. Но это скрыто от посторонних глаз. Монахи трудятся в кузнице, в столярных и плотницких мастерских, в пекарне, в библиотеке и в просфорне. Ризничий — убирает алтарь, снаряжает все необходимое к службе, чистит облачения и утварь. Кто-то ездит за продуктами, готовит еду на сотни человек — монахов и мирян. Другие трудятся в саду, в полях и на овощных складах. И так далее, и так далее. Не говоря уже о том, что все участвуют в многочасовых богослужениях, а священники к тому же исповедуют людей, порой до глубокой ночи, и выполняют еще массу других обязанностей. Но, когда сидишь в канализационной яме, мир представляется мрачным и несправедливым.
Вечером я вновь стоял на службе и читал бесконечные имена в пухлых тетрадях-синодиках и поминальных записках, что подсовывал мне старик-монах. О здравии, о упокоении… О здравии, о упокоении… Иваны, Агриппины, Петры, Надежды, болящие Екатерины, непраздные Анны, путешествующие Николаи как живые проходили перед моими глазами. Чувствуя ответственность, я старался не просто перечислять имена, но и как мог молился за них. Только в одном месте мне стало весело: это когда попалась записка, написанная старушечьим почерком, с поминовением о здравии «заблудшего младенца Григория». Я так и представил себе этого зловредного младенца, который довел до отчаяния свою несчастную бабушку.
Как же мне хотелось домой! Еще восемь дней этой бессмыслицы! А тут еще никак не удавалось встретиться с отцом Иоанном и решить с ним свои вопросы.
На следующий день меня поставили колоть дрова и складывать их в огромные поленницы, возвышавшиеся на хозяйственном дворе, как необычайные многоэтажные избы. Я никогда в жизни не чистил канализацию, не колол дров, не убирал за коровами, не подметал булыжные мостовые. Так что впечатлений к окончанию срока моего десятидневного пребывания в монастыре сложилось множество. Раздражения и усталости тоже. Вся эта «экзотика» сидела у меня в печенках.
Но все же я увидел незнакомый и поразивший меня мир. С отцом Иоанном мы повстречались на ходу, на несколько минут. Тогда он показался мне обычным дедушкой, конечно, очень добрым, но совсем простым и не слишком интересным. Вопросы мои к нему были, кажется, вполне дурацкими. Но отец Иоанн все же выслушал меня и, за отсутствием времени, посоветовал обратиться к игумену Тавриону. Я в который раз с унынием отметил, что нипочем не запомню это имя. Однако на вопрос, который меня тогда особенно волновал — о кино, можно ли им заниматься и как Церковь к нему относится, — отец Иоанн дал совершенно неожиданный ответ. Он сказал тогда:
— Ведь кино — это язык. Им можно провозгласить: «Распни, распни!» А можно и прославить Бога.
Я сразу это запомнил и подумал: а ведь «дедушка» не так уж и прост…
Откуда же мне было знать, что этот человек определит всю мою судьбу, станет одним из главных открытий в моей жизни и навсегда останется образцом христианина, монаха и священника.
А тогда этот старичок на прощание тепло обнял меня, благословил и наказал непременно еще раз приезжать в обитель, в возможности чего я сразу очень усомнился. Одного раза в Печорах, казалось мне, будет более чем достаточно.
За день до отъезда я наконец с трудом вспомнил имя священника, к которому мне посоветовал обратиться отец Иоанн, — игумен Таврион — и нашел его. Он оказался невысокого роста монахом лет сорока, с высшим образованием (я понял замысел отца Иоанна — в тогдашнем состоянии мне требовались «умные беседы»). Отец Таврион отнесся ко мне очень снисходительно. Он серьезно отвечал на мои многочисленные вопросы, а под конец беседы посоветовал читать Священное Писание и святых отцов, утром и вечером молиться по молитвослову, регулярно исповедоваться и причащаться и главное — найти духовника. Отец Таврион подарил мне молитвослов с Псалтирью — настоящую драгоценность по тем временам — и тоже пригласил приезжать.
Я выдержал все десять дней — ранние подъемы, послушания, нескончаемые службы с кричащими то и дело под ухом бесноватыми. Не могу сказать, что я сожалел о потерянном времени. Однако в последний день всей душой стремился в Москву.
Прощались со мной очень тепло. По благословению наместника казначей выдал мне на дорогу целых тридцать рублей. Я получил еще и сумку со всякой вкусной стряпней. Зайдя помолиться в храм, я с мимолетной благодарной грустью, но и с радостным предвкушением возвращения в Москву вышел из обители.