Дональд Рейфилд - Жизнь Антона Чехова
Оставил в городе свой след и император Александр I. В конце своего царствования он искал в Таганроге душевного успокоения — поселившись в скромном одноэтажном «дворце», он умер там три месяца спустя. Во время его пребывания в Таганроге город на краткий срок стал теневой столицей империи.
Антон Павлович Чехов родился в те времена, когда будущее города казалось обеспеченным: дожидался высочайшего одобрения проект строительства южной железной дороги. Обозы, груженные пшеницей и мясом, тянулись в Таганрогский порт, поскольку до ближайшего крупного города, Харькова, было пятьсот верст по степному бездорожью.
При крещении Антона в русском православном соборе его восприемниками были греки, заказчики Павла и Митрофана. Чеховы взяли в дом няньку Агафью — крепостную, проданную хозяевами за то, что помогла барской дочери убежать с женихом. Семейство разрасталось, меняло дома, иногда теснилось под одной крышей с Митрофаном и его домочадцами. Восемнадцатого апреля 1861 года — в то время Чеховы жили у Павла Ивановича Евтушевского, Митрофанова тестя, — родился четвертый сын, Иван. Дочь Мария появилась на свет 31 июля 1863 года. В 1864 году семья переехала в дом побольше и поближе к центру города. Там 6 октября 1865 года родился шестой ребенок, сын Михаил.
Рассказы о детстве Антона дошли до нас от его старших братьев[9]. В 1889 году Коля, едва достигнув тридцати лет и уже лежа на смертной постели, взялся записывать детские воспоминания. Он припомнил и дом, в котором жила семья, когда Антон был малолеткой, и сорняки во дворе, и забор (все это эхом откликнется в поздних чеховских рассказах): «Я жил в маленьком одноэтажном домике с красной деревянной крышей, домике, украшенном репейниками, крапивою, куриной слепотой и вообще такою массою приятных цветов, которая делала большую честь серому палисаднику, обнимавшему эти милые создания со всех сторон. <…> В этом домике пять комнат и затем три ступеньки вниз ведут через кухню к тому святилищу, где возлежат великие мужи, хотя самый старый из них немножко перешагнул аршин».
Далее Колина память переносит нас в то время, когда Антону сровнялось восемь. Дядька, Иван Яковлевич Морозов, вырезал из лозы игрушечного всадника Ваську для четырехгодовалого Вани. Все четверо мальчиков спали в одной постели, и по их лицам скользил на рассвете солнечный луч: «Сначала Александр отмахивался от него, как от мух, затем проговорил что-то вроде „меня сечь, за что?“, потянулся и сел. <…> Антон вытащил ^из-под подушки какую-то деревянную фигурку <…> сначала „Васька“ прыгал у него на коленях, затем вместе с Антоном пополз по мраморной стене. Я и Александр смотрели на все похождение „Васьки“ до тех пор, пока Антон, оглянувшись, не спрятал его самым быстрым образом под подушку. Дело в том, что проснулся Иван. „Где моя палочка, отдайте мою палочку“, — запищал он…»
Коля запечатлел и последний портрет дяди Ивана, который не смог выжить в жестоком торгашеском мире: «Мы редко видели рыженькую бородку дяди Вани, он не любил бывать у нас, так как не любил моего отца, который отсутствие торговли у дяди объяснял его неумением вести дела. „Если бы высечь Ивана Яковлевича, — не раз говорил мой отец, — то он знал бы, как поставить свои дела“. Дядя Ваня женился по любви, но был несчастлив. Он жил в семье своей жены и тут тоже слышал проклятое „высечь“. Вместо того чтобы поддержать человека, все придумывали для него угрозы одна другой нелепей, чем окончательно сбили его с толку и расстроили его здоровье. Тот семейный очаг, о котором он мечтал, для него более не существовал. Иногда, не желая натолкнуться на незаслуженные упреки, он, заперев лавку, не входил в свою комнату, а оставался ночевать под забором своей квартиры в росе, желая забыться от надоедливого „высечь“, „высечь“. Помнится мне, как-то раз он забежал к тетке и попросил уксусу растереться и, когда она спросила его о чем-то, со слезами на глазах, дядя махнул рукой и быстро выбе…»
Коля умер, оборвав рассказ на полуслове. А чахоточный дядя Ваня встретил свою смерть вскоре после той истории с уксусным растиранием.
Александр тоже вспоминает игрушечного Ваську и общую постель. Старшего брата частенько оставляли присматривать за Антоном — он помнит, как малыш сидит на горшке, не может «исполнить того, что надлежало», и кричит Александру: «„Палкой его!“ — Я же, чувствуя свое бессилие помочь тебе, озлоблялся все более и более и в конце концов пребольно и презло ущипнул тебя. Ты „закатился“, а я, как ни в чем не бывало, отрапортовал явившейся на крик маменьке, что во всем виноват ты, а не я»[10].
Однако когда Антону исполнилось десять лет, маятник верховенства качнулся в другую сторону. Последующие десять лет братья соперничали за власть, и в результате главой семьи стал Антон. Александр вспоминает свое первое поражение, когда они остались одни в лавке у железнодорожного вокзала, «я для того, чтобы снова покорить тебя себе, огрел тебя жестянкою по голове. <…> Ты ушел из лавки и отправился к отцу. Я ждал сильной порки, но через несколько часов ты величественно в сопровождении Гаврюшки прошел мимо дверей моей лавки с каким-то поручением фатера и умышленно не взглянул на меня. Я долго смотрел тебе вслед, когда ты удалялся, и, сам не знаю почему, заплакал…»
Детство Антона прошло в обширном родственном кругу. Когда ему было шесть лет, семья съехалась с дядей Митрофаном и Людмилой — Александр к этому времени два или три года прожил у Фенички. Чеховы и Морозовы породнились браком со многими таганрогскими семьями, и бедными, и богатыми. К клану Чеховых примкнули и обрусевшие греки — крестные, а также Камбуровы, соседи по Полицейской улице, богатые торговцы, чей буржуазный налет напрочь слетал, стоило только Камбурову-старшему с сочным греческим акцентом обругать кого-нибудь из домочадцев: «Иби васу мать!». Вообще, они с успехом сочетали свой средиземноморский темперамент с вольными русскими нравами, и дочери их, Любовь и Людмила, прослыли ходким товаром. В такой среде началось воспитание чувств Александра и Коли — отсюда греческое просторечье, в котором поднаторел Александр, и таганрогский городской жаргон, к которому он прибегал в письмах. Местные греки прозвали старшего брата «сцасливый Саса»[11].
Первые восемь лет жизни Антона пронизаны непрерывной чередой именин и церковных праздников, особенно пасхальных, истово соблюдаемых Павлом Егоровичем. В будние дни свободы было побольше: в школьные каникулы они с Колей выслеживали Александра на улицах Таганрога, рыбачили в бухте Богудония, ловили на пустыре и потом продавали за гроши чижей и щеглов, наблюдали, как острожники отлавливают и забивают до смерти бродячих собак, и вечером возвращались домой, с головы до ног перепачканные известкой, пылью и грязью.
Глава 3 (1868–1869) Магазин. Церковь. Школа
Купец Павел Егорович был никудышный. Куда больше его привлекала каллиграфия — он то и дело перебеливал прейскуранты, инвентарные описи и списки должников. Свою лавку он превратил в дискуссионный клуб, где можно было наставить клиентов на путь истинный или посплетничать с ними за стаканом чая или вина. Благодаря знанию церковной музыки он был принят в таганрогском обществе. Его страсть к хоровому пению была поистине безграничной. Несмотря на скудное образование и не бог весть какой талант, в 1864 году он стал регентом кафедрального собора. При этом ничто не могло заставить его пропустить в литургии хоть один такт или слово — службы в соборе стали тянуться до бесконечности. И прихожане, и клир через Евгению Яковлевну пытались убедить Павла Егоровича служить покороче, но тот не уступал — благолепие превыше всего. В 1867 году ему отказали от места.
Павел Егорович перешел в греческий монастырь, который, желая расширить приход, начал вести службы на русском языке. Новый регент набрал хор слободских кузнецов с их раздутыми, как меха, легкими — басы и баритоны зазвучали сурово и мощно. Недоставало лишь альтов и сопрано. Павел Егорович пытался было приобщить к делу двух таганрогских барышень, но у тех не выдержали нервы, и они были отпущены с богом. Им на замену Павел Егорович взял в хор троих старших сыновей. Позже Александр вспоминал: «Доктор, лечивший у нас в семье, восставал против такого раннего насилования моей детской груди и голосовых средств»[12].
Пение в церковном хоре превратилось в пытку, растянувшуюся на долгие годы. Особенно тяжко было в Пасху, когда мальчиков из теплых постелей выгоняли чуть свет к заутрене. Потом они выстаивали по две-три нескончаемых службы, а накануне долго репетировали в лавке, то и дело получая от хормейстера оплеухи. Всю свою взрослую жизнь, вплоть до самой смерти, Антон редкую Пасху проводил дома — его тянуло на улицу, наполненную колокольным звоном.